Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такого пьянства, как в СССР, я не видел ни в Азии, ни в Европе, ни в Америке. А главное, я нигде не встречал, чтобы за лишний кусок съеденного хлеба правительство штрафовало, а за пьянство – выдавало премию. При перерасходе хлеботоргующими организациями муки сверх утвержденного плана организации уплачивают штраф. При перевыполнении плана по продаже водки они получают премию-бонус. Госспирт омывает берега Румынии, Венгрии, Польши, докатывается даже до Америки. Пищевкус же бедный: он ютится в артелях, носящих его имя, в разных харчевнях и обжорках советского «общественного питания». Если у Посейдона в руках трезубец, которым он пронзает служителя своего культа, и от удара живительная влага растекается по всем жилам, в особенности если человек пьет одним залпом «командировочную», т. е. чайный стакан, то у Пищевкуса в одной руке корочка черного хлеба, а в другой – соленый огурец…
Не могу все же не упомянуть о судьях-«бессеребренниках», но спешу оговориться. Они рады были бы взять, но никто им не давал, так как это было совершенно бесполезно. Например, судья Федорова. Это была партийная дура с судебной нагрузкой по партийной линии. Она, видимо, чему-то училась, на каком-нибудь рабфаке, вступила в партию. Ходила в черном платье с кружевами. Будучи совершенно неграмотной и невежественной в судебном деле, она «зарылась» окончательно в юридических вопросах и судебных производствах. Дело дошло до того, что она не успевала выходить из своего судебного кабинета, а потому завела какое-то грязное ведро, и кабинет время от времени запирался. Ведро накрывалось какой-нибудь перепиской и ставилось в шкаф. Присутствие его, конечно, весьма ощущалось посетителями.
Федорова затягивала разборы дел до невероятности. Суд, не закончив, обычно, всех назначенных к слушанию дел, расходился, когда начинался в станице утренний базар. Вела она дела скучно, монотонно, и часа в два или три ночи уже все засыпали. Спала и публика, дожидаясь своего дела, кто на лавке, кто на полу. Засыпали народные заседатели, склонив голову на стол. Заснул однажды и прокурор. Не спала только Федорова, мучавшая допросами свидетеля, дремавшего и едва стоявшего на ногах. Временами она начинала с ожесточением чесать пятерней то голову, то различные части тела, так как ее заедали вши.
Я подошел к прокурору и разбудил его. Он сказал: «Я вопросов не имею», – и склонил опять голову. За что же ей было «давать», когда она писала такое в своих решениях и приговорах, что ни в какие ворота не влезало, а лучше она написать не могла. И это было не в начале революции, а в тридцатые годы, т. е. уже после создания собственных пролетарских кадров интеллигенции.
Следующий «бессеребренник» – судья Михайлик, мальчишка 22–23 лет. Я приехал к нему по делу в станицу Тульскую в 1935 году. В суде заканчивался ремонт полов. Я обратил внимание на то, что они какие-то мозаичные. Всмотревшись, я увидел, что в дело пошли большие и малые иконы, может быть – местного храма, а может быть – и церквей соседних станиц. На этом мозаичном полу около кабинета судьи лежал какой-то человек, исхудалый обессиливший крестьянин. Возле него стояло двое часовых. Судья спокойно перешагнул через него и вошел в свой кабинет. Лежавший на полу недобитый в коллективизацию классовый враг обвинялся по ст. 61 УК РСФСР в неуплате налога и несдаче 50 пудов хлеба государству. Часовые подняли его под руки и посадили на скамью подсудимых. Начался суд.
– Что вы имеете сказать в своем последнем слове? Что вы просите у суда? – спросил Михайлик у обвиняемого.
Обвиняемый поднял глаза к небу и ответил:
– У суда я ничего не прошу, а у Господа Бога прошу смерти…
Суд удалился на совещание для вынесения приговора. В это время застучали опять молотки плотников, загонявших гвозди в иконы.
От местных защитников я узнал, что они не выступают в суде, так как это совершенно бесполезно. Зато они выигрывают все дела в кассационной инстанции, так как ни одно решение или приговор не утверждаются в силу своей глупости, малограмотности и бессвязности. Между тем судья дважды оканчивал юридические курсы в Ростове-на-Дону. И защитники говорили о нем: «Это наш подлец и кормилец».
Всмотревшись в лицо обвиняемого, я узнал его. Как-то я пробирался пешком из хутора Романовского (ныне город Кропоткин) домой. После коллективизации все «опешили» ввиду массовой гибели лошадей. Ездили только «головки» и уполномоченные разных мастей. Я присел отдохнуть под большой придорожной вербой. Вскоре ко мне подошел какой-то благообразный старик, рослый, с красивой седой бородой, и с ним мальчик-подросток. Одеты они были очень бедно. Разговорились. Кругом ни души, одна степь с жидкой колхозной пшеницей да жаворонки в небе.
– Разве у меня пшеница была такая? Сейчас они объявили борьбу за 100-пудовый урожай, а у меня по 250 пудов родила. И пшеница-то была – стекло, и тяжелая, как золото, и цветом на него похожая. А у них пухлая да рыхлая, с бурьяном пополам.
– А помногу вы сеяли? – спросил я.
– Помногу. Приходилось сеять и по 300, и по 400 десятин. Пять сыновей у меня было да пять невесток. Да мы с женой. Бывало, как выйдем пахать – двадцать пар волов, не налюбуешься. В Ставропольщине там быки красные, и рога в разные стороны, круторогие. А у нас – нет. У нас были серые, рога по козлиному, вверх. А большие быки, как гора, и идут нога в ногу, как солдаты, сытые, здоровые. А в колхозе нынче что? Бык, бедняга, лежит и не может даже голову поднять, наголодался за зиму. А его из база за хвост тянут – план пахоты выполнять.
– А где же ваши сыновья нынче, в колхозе?
– Нет, отделил я их, стали они сами хозяйствовать. Старший помер. Увидел он из хаты через окошко, что его быков уводят в колхоз, как закричит: «Повели, повели!» Упал на пол и больше не встал. А остальных хозяин забрал на работу.
– Какой хозяин?
– А что ж, разве вы не знаете,