Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но как тут было тормознуть, когда, спокойно и мощно работая челюстями, Василис смачно и заразительно налегал на еду, заставляя нас пробовать то одно, то другое, и названия блюд звучали в его устах, как строки из Песни Песней… Он брал двумя пальцами жареный колобок картошки и, прежде чем отправить его в рот, любовно произносил:
– Пататес… Пататулес…
И всё называл ласково-уменьшительно: огурцы именовал не «огурья», а «огураки», кальмаров – не «каламари», а «каламараки», жареную вкуснейшую рыбешку мариду – «маридаки»…
А ведь он прав, Василис, думала я, окуная ломоть деревенского хлеба в плошку с золотым, чуть кисловатым соусом, – масло у них особенное…
Улыбающаяся хозяйка понесла из кухни одну за другой… нет, не тарелки это были, а миски, полные до краев. Мы с подругой взвыли: даже предполагая размеры местных порций, не могли вообразить ничего подобного, хотя и у нас в Израиле тарелки не похожи на блюдца и тоже всегда полны. Но тут явилось нечто циклопическое.
– Го-осподи, – простонала Регина. – Какого черта мы заказали еще и греческий салат?!
А греческий салат оказался особенно щедрым; поверх кургана резаных овощей покоился толстенный ломоть феты, величиной и формой похожий на мужскую ладонь.
Наконец стол был увенчан большим блюдом с жареными бараньими ребрышками. Василис провозгласил: «Поедаки!» Я рассмеялась, а Регина заметила, что именно так они и называются, эти самые ребрышки, «поедаки», и поедаются так, что за ушами трещит…
Бурое домашнее вино в кувшине, вроде бы легкое поначалу, терпко цепляло язык (чуть более терпко, чем привыкла я за субботним столом у нас дома) и отлично оттеняло вкус жареного мяса. Жилистый ручей настырно бренчал по каменному ложу, цикады выпиливали-выжигали невидимые узоры в придорожных кустах…
В какой-то момент я поняла, что эта терраса с платаном-Гаргантюа, пиршественный стол, на который под наши протестующие стоны все несли и ставили какие-то еще миски и тарелки, приветливо-невозмутимый Василис, дающий имена еде, как Всевышний давал имена растениям и животным, – весь этот долгий летний день в синеве и лазури я и стану вспоминать, когда Крит отодвинется в памяти в некое вечное сияние.
Возможно, я даже немного «поплыла», потому что мне хотелось все время повторять эти танцующие названия, и я, уже переполненная едой, зачем-то протягивала руку за еще одним ребрышком, восклицая:
– Поедаки! Огураки! Маридаки! Братья Марматаки!
…Отсюда, сквозь проем открытого, традиционно выкрашенного синей краской окна, была видна часть комнаты: фотографии суровых и стойких людей на стене и старое мудрое зеркало, как в украинском селе, обрамленное вышитым рушником. И мне подумалось, что вокруг здесь по деревням и городкам должно было осесть немало венецианской старины. Как это Регина сказала? «Триста лет – не копеечка…»
Непринужденно расправляясь с курицей руками, Василис рассказывал о своей семье: трое детей, всем нужно дать образование; хорошие школы, как и во всем мире, недешевы… Разговор заплетался, перескакивал с одного на другое. Не слушая наших вопросов, он уже рассказывал о Доменикосе и его семье, которой принадлежит таверна. Всё, буквально всё у них тут свое: козы, овцы, куры, свиньи… Они все делают сами, добавил он, – масло, вино… хлеб вот тоже сами пекут (и правда: соседняя дверь вела в булочную)…
– …и даже соль намывают в море сами.
– Где ж это они ее намывают? – недоуменно спросила Регина.
– А вон там, – и подбородком, перепачканным жиром курицы, указал куда-то в том направлении, откуда мы приехали. – Там, на Элафониси…
* * *
Назад возвращались уже под вечер, хотя солнце все еще не устало, а небо еще вздымалось над островом горячей синей эмалью.
Пролистав в обратном порядке на главном шоссе все отели, лавки и домики, а также куличи византийских церквей, Василис въехал в Колимпари и минуты через две подкатил к нашему отелю. Мы уже заплатили ему за поездку и дали отличные чаевые, так что все трое были в прекрасном настроении и чрезвычайно довольны друг другом. Василис уже притормозил перед широкой лестницей к входу в отель… но вдруг решительно сказал:
– Минутку… еще минутку… что-то покажу… – и покатил дальше; дорога шла по главной улице Колимпари и, повернув в согласии с береговой линией, стала подниматься вверх, в гору.
Вскоре мощной крепостью впереди на холме воздвиглось коричневатое здание духовной академии, а еще выше – округлый купол церкви за белыми монастырскими стенами. Отсюда открывалась все та же блескучая морская чешуя, у берега наскоро сметанная белыми нитками прибоя. Три невесомых перышка далеких яхт застряли на горизонте там, где синева морская сливалась с синевой небесной, перетекая друг в друга, начисто теряя линию слияния.
– Вот, – проговорил Василис, довольный и немного взволнованный. – Это – тоже… – и, видимо, устав за день от выученного бедного английского, выдал вдруг целую фразу по-гречески: роскошную, танцевально-ритмичную, дробно-раскатистую, как весеннее громыхание грозы, и очень сердечную по тону…
* * *
Мы успели часок поспать, проснулись перед ужином, а солнце все еще не ушло, все блестели взъерошенные загривки недорослей-пальм перед нашим балконом. Регина отправилась поваляться у бассейна, мне же – удивительно – все было мало света и цвета: «Дай мне синего, синего этого…»
Я пошла гулять по Колимпари, купила в затхлой, притененной ставнями сувенирной лавке еще каких-то открыток, отлично понимая, что, увезенные отсюда, они будут казаться неестественно раскрашенными, а моему художнику их будет даже стыдно показать… Вышла из сумеречной прохлады в ослепительный бесконечный день, свернула на улицу, по которой мы недавно ехали с нашим синеглазым водителем, и вдруг вспомнила, как, тормознув против узкой щели меж домами, чья вертикаль была заполнена синевой моря, он сказал:
– Вон там – таверна «У Никифороса». Тоже хорошее место!
Свернула в эту самую щель и вышла прямо к таверне, на берег моря. Ее терраса, сейчас совершенно безлюдная, одним боком была обращена в морскую синь окулярами трех каменных арок, а другим боком сопутствовала отрезку трогательного деревенского променада. Я поднялась по трем ступеням, села за деревянный стол лицом к морю и спросила кофе и воду.
Худой и явно уставший за день паренек-официант принес и поставил передо мной граненый стакан с водой и джезву, полную кофе. И я осталась одна, совсем одна на террасе.
За ее барьером к воде спускались нагроможденные друг на друга ржавые и мшистые валуны; вода лениво колыхалась, елозила по ним солнечной прозрачной сетью, как юбка танцовщицы фламенко, что отошла на минутку покурить и расслабиться. Чем дальше от берега, тем вода становилась темнее, сгущаясь в глубокую лазурь, и наконец у горизонта уходила в нестерпимую для беззащитного зрения ослепляющую синь…
С набережной сюда свободно заходили кошки и собаки. Взошла по трем ступеням царственная темно-рыжая псина, легла неподалеку от меня с великолепным достоинством, а у самого стула молча примостилась терпеливая белая кошечка-подросток. К сожалению, мне нечем было их угостить – после недавнего обеда в таверне «Филоксения» я еще не скоро могла даже подумать о еде. Но ни та ни другая не уходили – возможно, просто решили составить мне компанию.