Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас уже обращая внимание на слова, Бенджамин предположил, что песня, должно быть, века из XVIII или из начала XIX, это голос несчастного заключенного, который ждет перевода в другую тюрьму, но ассоциации, какие возникли у Бенджамина сегодня в уме, не имели ничего общего с ветхими стенами узилища или с тюфяками, где возятся крысы; он думал о том, что Дуг наговорил ему об озлобленности, с которой столкнулся в последние несколько недель, пока шла предвыборная кампания Гордона Брауна, об ощущении ползучей несправедливости, возмущения финансовыми и политическими властными кругами, что ободрали народ и вышли сухими из воды, о безмолвной ярости среднего класса, уже успевшего привыкнуть к удобствам и процветанию, а теперь все это ускользало из рук: «Несколько лет назад они себя считали зажиточными. А теперь — бедняками»…
…И все же удавалось извлечь из этих слов такое значение, подразумевать сказ об утрате — утрате привилегий, какая отзвучивала сквозь столетия, но в действительности все, что было в этой песне прекрасного, все, что проникало сейчас в Бенджамина и брало за сердце, происходило из мелодии, из порядка нот, который казался таким правдивым, царственным и, что ли… неизбежным, — мелодия того сорта, какую, стоит только ее услышать, ощущаешь, будто знал всю жизнь, и в этом, предположил он, должно быть, и состояла причина, что как раз когда песня в то утро подобралась к концу, как раз когда Шёрли Коллинз повторяла первую строфу этим своим таинственно английским голосом с богатым выговором, голосом, что пронизывал слова, как солнечный свет — воды винноцветной реки, как раз когда повторилась первая строфа, произошло нечто причудливое: мать Бенджамина издала звук, первый звук за много дней, все считали, что голосовые связки у нее отключились, но нет, она пыталась что-то сказать — во всяком случае, Бенджамину так чудилось миг-другой, — но затем он осознал, что это не слова, не речь, что голос слишком высокий, тембр слишком разный, хоть и безнадежно не попадавший в ноты записи, тем не менее мама пыталась петь, что-то в мелодии задело какое-то далекое воспоминание, вытягивало из глубин ее умирающего тела наружу — или пробовало вытянуть — некий первобытный, инстинктивный отклик, и когда финальная строфа завершилась, у Бенджамина по спине бегали мурашки — от этого другого голоса, невероятно тонкого, невероятно слабого, наверняка принадлежавшего матери (хотя он не мог вспомнить, что хоть раз слышал, как она поет, за всю их прожитую вместе жизнь), но, казалось тогда, порожденного неким бестелесным присутствием в комнате, неким ангелом или призраком, предвещавшим невещественную суть, которой его мать того и гляди станет…
* * *
Песня доиграла. На гостиную пала тишина, снаружи над рекой висела тьма.
Бенджамин плакал, поначалу беззвучно, а затем с краткими, надсадными, судорожными всхлипами, что сотрясали все его тело, от них болели ребра и в мучительных судорогах сводило нечасто применяемые мышцы мясистого живота.
Когда припадок закончился, Бенджамин, все еще сидя на подоконнике, попытался собрать волю в кулак и приготовиться ко сну.
Не следует ли заглянуть к отцу? Наверняка же виски и эмоциональная буря этого дня усыпили его хорошенько. И все-таки Бенджамин знал, что отец последнее время спит плохо — месяцы, если не годы, — и началось это задолго до болезни жены. Казалось, отец живет в постоянном подавленном гневе, который не дает ему покоя ни ночью ни днем. То, что он сказал Бенджамину о видеорегистраторах скорости — «Мерзавцам только дай снять с тебя денег, на каждом шагу», — очень характерно. Назвать «этих мерзавцев» Колин, вероятно, не смог бы, но чуял их высокомерное присутствие, как они помыкают всеми, и остро злился. Как и говорил Дуг: «Народ ожесточается, не на шутку ожесточается», пусть он и не в силах объяснить, за что или на кого именно.
Потянувшись закрыть окно, Бенджамин еще разок глянул на реку. Мерещится ему это или же река сегодня действительно чуть поднялась и бежит чуть быстрее? Когда он купил этот дом, многие спрашивали, учел ли он риск разлива, и Бенджамин надменно отметал такие вопросы, однако зерна сомнений они посеяли. Ему нравилось считать реку своим другом, добродушным напарником, чье поведение он понимал, в чьем обществе ему было легко. Не обманывал ли он себя? Положим, река оставит свои покойные и разумные привычки, — допустим, она тоже сделается сердитой без всяких простых или предсказуемых причин. Какие очертания примет этот гнев?
Октябрь 2010-го
За годы Софи претерпела множество романтических разочарований. Первые серьезные отношения — с сыном Филипа Чейза Патриком — не пережили университета. На магистерском курсе в Бристоле она познакомилась с Соаном, человеком, которого сочла родственной душой, красивым студентом со шри-ланкийскими корнями, с факультета английской литературы. Но он оказался геем. Следом возник Джейсон, который, как и она, учился в аспирантуре в Кортоулде[12]. Но он ей изменял со своим научным руководителем, а его преемник, Бернард, был так поглощен собственной диссертацией по записным книжкам Сислея, что Софи по-тихому прервала отношения, а он даже не заметил. Ну их, умников этих, постановила Софи. Если соберется искать кого-то еще (никакой особой спешки не было), попробует раскинуть сети за пределами академического мира.
Тем временем ей улыбнулась удача: в конце весеннего семестра ей написала коллега из Бирмингемского университета, предложила подать заявку на двухлетнюю стажировку у них. Софи подала; стипендию получила; в августе 2010-го собрала у себя в крошечной студии в Мазуэлл-Хилл пожитки и двинулась с ними по трассе М40 обратно в город, где родилась. А поскольку ничего лучшего не подвернулось, она пока съехалась с отцом.
Кристофер Поттер жил в то время на зеленой улице в Холл-Грин, улица эта ответвлялась по диагонали от Стрэтфорд-роуд, но казалась очень удаленной от ее беспрерывных автомобильных потоков на север и юг. Дом был сдвоенным, и родители собирались жить в нем вместе, но на деле Кристофер жил в нем один. Много лет дом у семьи был в Йорке, где Лоис работала библиотекарем при университете, а Кристофер держал частную юридическую практику — специализировался на исках о личном ущербе. Весной 2008-го, пока их единственная дочь жила в Лондоне, а здоровье матери Кристофера и обоих родителей Лоис портилось, он предложил жене переехать вместе обратно в Бирмингем. Лоис согласилась — вроде бы с благодарностью. Кристофер поискал и нашел способ перевестись в контору в Средней Англии. Они продали дом и купили вот этот, новый. И тут, в последнюю минуту, Лоис сделала поразительное заявление: не хочет она уходить со своей работы, не убеждена, что ее родителям она нужна под боком, и ей невыносима сама мысль о возвращении в город, где более тридцати лет назад ее жизнь слетела с рельсов из-за личной трагедии, которая мучает ее до сих пор. Лоис останется в Йорке, и отныне они будут видеться по выходным.