Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пораньше надо приходить, папаша! — услышал Шихин голос из глубины комнаты.
— Шести еще нет.
— Мало ли что! А ребенок один остался. Это вредно.
— А шести еще нет. Я могу не забирать ее до половины седьмого.
— Она плачет, когда остается одна.
— Значит, ее надо утешить.
— Вот и утешайте! — с непонятной злостью проговорила воспитательница.
— Вот и утешаю, — проворчал Шихин, застегивая на Кате пальто. Куцее, с коротковатыми рукавами, облезлым воротником — третий ребенок вырастал в этом пальто.
— Какая невоспитанность! — продолжал скрипеть голос из-за шкафа. — Так разговаривать с воспитателем! А еще в газете работает!
— Уже не работаю. Выгнали.
— Неужели? — воспитательница вышла, наконец, на свет и, кажется, боялась поверить в счастливую новость. Она оказалась женщиной не старой еще, мощного сложения, с алыми губами и со столь замысловато собранными на затылке волосами, что невольно при взгляде на нее приходило множество мыслей. Думалось, например, о том, что для такой прически не менее трех часов ей пришлось маяться перед зеркалом за шкафом, пока дети воспитывались сами по себе среди сломанных совков, обезглавленных кукол и комков пластилина, в котором застряли оборванные пуговицы, шарики драже, обломленные грифели карандашей. Возникало подозрение, что воспитательница в душе гораздо моложе, чем кажется, что прическа эта — не просто украшение, а последняя надежда и отчаянная попытка. Мелькнула в непочтительной голове Шихина и мыслишка о том, что, очевидно, через минуту-вторую на детсад нагрянет киногруппа, воспитательница предупреждена и готова давать интервью для программы «Время» о подготовке граждан к подвигам и свершениям.
— Видите, мне и вас удалось утешить, — улыбнулся Шихин. — Много ли надо простому человеку... Сообщи о себе какую-нибудь пакость — и он счастлив.
— Ну почему же! Я вам очень сочувствую! Как вы можете так думать! — несмотря на горестные интонации, Шихин просто не мог не услышать в голосе глубокого удовлетворения. Теперь собственная судьба не будет казаться воспитательнице столь беспросветной.
— Я уже не думаю. Мне это ни к чему. Отдумался.
Шихин и Катя постояли на крыльце, привыкая к темноте, ветру и снегу. Уже совсем стемнело, и только на фоне окон можно было увидеть, как валит снег и как он несется вдоль улиц.
— Я ничего не вижу, — сказала Катя.
— Это не беда, — ответил Шихин. — Мне хуже — я ничего не понимаю. Представляешь?
— Давай так — ты будешь смотреть вперед, а я буду все понимать, а? Договорились?
— Не возражаю.
Взяв в руку теплую ладошку Кати, Шихин зашагал к девятиэтажной громаде. Там, на самом верхнем, девятом этаже занимал он со своим семейством комнату в шестнадцать квадратных метров. Эту комнату, или, скажем, эту квартиру, получила жена Шихина, Валентина, от какой-то невообразимой конторы, которая занималась художественной самодеятельностью, контролировала качество продукции местной промышленности и отвечала на письма и жалобы трудящихся по поводу коммунальных несправедливостей.
Много лет прошло с тех пор, Шихин сменил берег на шляпу, потом долгое время отдавал предпочтение кепке, снова вернулся к берету, Катя стала взрослой женщиной, носит собственные платья, ходит без очков, в них отпала надобность, живут Шихины под Москвой, на пятом этаже, купили машину, вдребезги разбились на ней, завели еще двух дочек... Но стоит, стоит у него перед глазами это возвращение домой темным зимним вечером после того, как вышибли его из газеты за паясничанье и непочтительность. Запомнились и встречный ветер, насыщенный снегом, набережная, ресторан «Поплавок», темнеющий громадной бочкой среди льда и торосов, новый мост с движущимися огнями машин... И он сам в коротком пальто с поднятым воротником тащит за руку своего разнесчастного очкарика. Очки у Кати залеплены снегом, лицо сморщено от ветра, тонкие колготы продуваются насквозь, на голове — неизвестно откуда взявшаяся вязаная шапка с длинным, как у гнома, верхом и помпоном на конце...
Нет, она нисколько не напоминала тогда высокую красивую женщину, с которой Автор как-то встретил Шихина в Столешниковом переулке. Это был тот самый год, когда Катя окончила художественное училище и стала дипломированным знатоком народных промыслов России, когда у нее состоялась выставка живописных работ и она пребывала в тревожной и сумбурной переписке со штурманом, который водил теплоходы не то по Оби, не то по Иртышу. Она как раз готовилась поступать в Суриковское училище, а Шихин только вернулся из Греции, где он десять дней пил вино, шатался по улицам, толкался в сувенирных лавках, любовался Парфеноном и озадаченно рассматривал гречанок, не находя в них ничего общего с Афродитой, — они больше походили на цыганок, которых он видел у Белорусского вокзала и в подземном переходе на площади Пушкина. А Катя шла рядом с этюдником на плече, охотно смеялась, и Шихин смеялся — оба загорелые, освещенные солнцем, и по всему было видно, что дела у них идут не очень плохо, или же они просто умеют держать себя в руках.
Но это будет не скоро, так не скоро, что может вообще не произойти и все ограничится лишь авторским предвидением. А пока все еще тянется тот вечер, наполненный снегом, обидой и унижением, и идет по бесконечной набережной Шихин, и плетется за ним мужественное неплаксивое дите, которое уже поняло, что обязано быть мужественным и неплаксивым, чтобы выжить. И оно выжило.
Войдя в дом, Шихин втиснулся с Катей в исцарапанную, изрисованную кабину лифта, поднялся на девятый этаж, вышел и захлопнул за собой тяжелую, как у сейфа, железную дверь. В квартире было темно, пусто и, если уж откровенно, несколько голодно.
В хорошую погоду с девятого этажа открывался вид на большую, просторную реку, на ее мосты, баржи и пристани, на ее пляжи, моторные лодки, катера рыбинспекции, вид на уже упомянутый ресторан «Поплавок», на дома городского начальства, отличавшиеся нездешней добротностью рядом с блочными сооружениями для простых граждан. Но ничего этого Шихин не видел, поскольку его окна выходили на противоположную сторону — на корпуса металлургических гигантов, которыми, как утверждал «Юный вымпел», или как там его, гордился не только город и каждый житель, гордилось и государство. В этой стороне заходило солнце, и закаты нравились Шихину странным смешением природного явления с делом рук человеческих. Испарения жидкого металла подсвечивались красным солнцем, прямо на глазах опускавшимся в доменные и мартеновские печи, сверкали бесчисленные рельсы заводских путей, из кирпичных и железных труб било пламя, и трубы эти, будто разноцветные факелы, полыхали в желтовато-фиолетовом небе. Солнце постепенно исчезало, разлитое на заготовки, и жидкие его остатки долго еще плескались и остывали в желобах, освещая сполохами сумрачные, красноватые от руды печи. Запах кипящего чугуна, сгоревшего угля, раскаленных газов постоянно ощущался в городе.
В тот давний печальный вечер не было ни заводов, ни сполохов. Шихин увидел за окном лишь темноту и заснеженный жестяной карниз. Он отряхнул от снега освеженное ветром пальто, которое за день насквозь пропитывалось в редакции сигаретным дымом, встряхнул берет, раздел Катю, стоявшую в полной беспомощности. Потом пошел на кухню, поставил на плиту чайник, включил газ, заглянул в холодильник и тут же захлопнул его с досадой, будто по собственной оплошности сделал пустую работу.