Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Разумно, — кивнул Шихин. — Да! — Он повернулся к Моросиловой. — Что ты там говорила о моей политической непочтительности? Это как понимать?
— Митя! Ну ведь надо было что-то сказать этим болванам! Иначе они не отвяжутся, ты же их знаешь! — Моросилова обратила на Шихина свой лучистый взор, полный неподдельного смятения. — Мне так жаль, что ты уходишь от нас, Митя!
— Что делать, — вздохнул Шихин, боясь оскорбить Моросилову нечуткостью. — Мне тоже жаль... Но, может быть, все к лучшему.
— О, если бы было именно так! Как бы мне этого хотелось!
— И мне тоже, — ответил Шихин, маясь необходимостью произносить столь трепетные слова. Ответил и опять вздохнул, стараясь, чтобы Моросилова услышала его вздох и поняла бы, как он ценит ее сочувствие. И бросил в корзину очередной комок из замыслов, горений и неуместных своих устремлений.
— Не дрейфь, Митяй! — воскликнула Игонина, сверкнув очами. — Все к лучшему, все к лучшему! — Она выглянула в коридор и поплотнее закрыла дверь. — Черт подери! Я бы, кажется, сама ушла отсюда к ядреной матери! Тебе еще повезло, Митяй, что ты вовремя смотался из этой помойки! Помяни мое слово — мы встретимся, мы обязательно встретимся, и тебе будет смешно вспоминать эту дерьмовую редколлегию, этих недоумков, этих бездарных приспособленцев!
— Ну, ребята... это... только благодаря вам... только с вашей помощью мне удалось уйти... и избежать...
— Ты, Митяй, всегда можешь на нас рассчитывать! Надейся на нас, Митяй!
— Спасибо, ребята! Вы — настоящие друзья...
— Как нам будет тебя недоставать! — чуть не плача проговорила Моросилова. — Ты не представляешь, Митя, ты не представляешь... — она замолчала, доверив остальные свои мысли и чувства устремленному на Шихина голубовато-мерцающему взору.
— Ничего, вы справитесь. Я верю в вас.
— Спасибо, Митя. Давайте будем помнить друг о друге и никогда не забывать, а?
— Давайте, — охотно подхватил Шихин, поскольку такое согласие ни к чему его не обязывало. — Это очень полезно — помнить и не забывать.
— Митяй! — воскликнула Игонина, спрыгивая с подоконника, на котором она сидела весьма соблазнительно, и Шихин это видел, несмотря на бумаги, на корзину, несмотря на свое огорчение, видел, злодей, все видел. И коленки, и локотки, и ту нестерпимую линию, которая от мочки уха, из-под темных волос шла вниз, постепенно переходя в плечо, обтянутое тонким свитером. Видел все, что выступало, выпирало из-под свитера, а недостающее легко дорисовывал, дополнял и восстанавливал. По молодости это нетрудно, все мы прошли через это, разве нет? — Митяй! — воскликнула Игонина, спрыгивая с подоконника. — Как бы ты ко всему этому ни относился, но в магазине напротив продают болгарское вино в оплетенных бутылях. Тебе придется смотаться. Мы проголосовали за то, чтоб тебя вышибли, но это ни от чего не освобождает. Дуй, Митяй, за вином! Такова жизнь!
Вернувшись в отдел, Шихин с удивлением обнаружил, что его корзина пуста. Он осмотрел другие корзины — его родных бумажных комков нигде не было. Моросилова грустила, глядя на него тихо и светло, Игонина весело орала по телефону, пытаясь подвигнуть кого-то на трудовой подвиг — написать сто строк о субботнике на заводе металлургического оборудования. Больше никого в отделе не было, да и быть не могло. Шихин лишь усмехнулся про себя, выяснять не стал. Вскоре его корзина опять наполнилась неосуществленными затеями, ненужными уже блокнотами, неотпечатанными фотопленками, снимками, которых никогда не увидят читатели «Офлажкованной юности» — все забываю название этой паршивой газетенки, сюсюкающей, восторженной и лживой, которая лезла в душу и трусила, призывала и трусила, а напечатав однажды по оплошности шихинский фельетон, тут же наделала в штанишки, кинулась клеймить виновного, срамить его и гнать. А дай ей волю, дай другие времена, о! Собрали бы весь тираж и сожгли на нем автора, сожгли бы с праведным гневом и с государственностью во взоре.
Корзина с несостоявшимися замыслами...
Прошло немало времени, а она до сих пор у Шихина перед глазами — сплетенная из ржавой проволоки, перекошенная, заваливающаяся от каждого комка бумаги. Корзина покорно принимала недописанные очерки во славу передовиков производства, питалась графоманскими стихами, черновиками ликующих рапортов, поглощала зарезанные фельетоны о высокопоставленных героях. Успевали, успевали они позвонить куда надо, до Самого добирались, а уж оттуда спускали Прутайсову звонки с ласковыми предостережениями и добрыми советами. Только из-за того, что Шихина никто не принимал всерьез, и проскочили на газетную страницу его «Питекантропы», но это стоило ему места в газете, нескольких потерянных лет, горьких раздумий о смысле жизни. Однако утешало то, что успел он кое-кому подмочить карьеру, остановить продвижение в распорядители судеб. Сумел все-таки напакостить, шалопут голубоглазый.
Ну ладно, сбегал Шихин за вином, выпил с друзьями, которые недавно столь дружно проголосовали за его изгнание, и отправился домой. Игонина и Моросилова, раскрасневшиеся от выпитого и потому необыкновенно привлекательные, видели из окна четвертого этажа, как Шихин вышел из подъезда и, запахнувшись в серое пальтецо, надвинув берет на лоб, сунув руки в карманы, зашагал через необъятную площадь. В этот сумеречный час не было на ней ни единого человека, только ветер гнал поземку, трепал шихинские штанины, гудел в трамвайных проводах. По самой середине площадь рассекали трамвайные рельсы, и пока Шихин приближался к ним, пронеслись, роняя искры, два красных трамвая — освещенные изнутри, заиндевевшие, с темными контурами пассажиров. Один прогрохотал направо, другой — навстречу ему, налево. Шихин посмотрел вслед одному, другому и зашагал дальше. И вскоре скрылся в просторах необъятной площади. А девушки, склонившиеся на подоконник, тут же забыли о нем, заговорили о вещах более приятных и насущных. Они были молоды, красивы, и тягостные раздумья не задерживались в их очаровательных головках.
А Шихин, Шихин никогда больше не поднимется на четвертый этаж этого стылого здания и не войдет в редакцию «Моложавого стяга».
Моросилову он встретит лет через десять в Ялте, на набережной, душным вечером. Не удержалась и она в той газете, уехала и увезла в другие города зовущую свою походку, лучистый взгляд и непреходящую грусть по поводу несовершенств мира. Судьба ее затерялась среди сотен газет средней полосы России, и найти Моросилову вряд ли возможно, тем более что, как слышал Автор, фамилия у нее несколько раз менялась и каждый раз на совершенно неожиданную, а однажды даже непотребную. Она, как и прежде, выступает на собраниях, а если кого вышибают, очень огорчается, переживает прямо до слез и никогда не забывает пожелать вышибленному скорейшего исправления, желает ему найти свое место в жизни, свое призвание, чтобы приносить как можно больше пользы.
Шихин и Моросилова обрадовались друг другу, бросились в объятия, немного поболтали о старых временах, потом заскучали и разошлись. У Моросиловой осталась прежняя поющая походка, печальный голубой взгляд и насморк, непроходящий насморк, который даже здесь, на южном берегу Крыма, не отпускал ни на один день. Пока она разговаривала с Шихиным, на углу ее нетерпеливо ждал летчик с Камчатки, заслуживший эту поездку рискованными полетами и почтительным отношением к начальству. Он чуть раздраженно похлопывал по ноге прутиком, и от его зеленой штанины отлетала легкая, почти невидимая пыль. Уходя, Моросилова оглянулась на Шихина, и в глазах ее он увидел знакомую грусть расставания. Она махнула ему рукой — простой, трогательный взмах, от которого у Шихина могло бы разорваться сердце, будь он хоть немного влюблен в Моросилову. Она крикнула «Счастливо!», и навсегда в нем остался этот ее вскрик, словно от боли. А летчик, не связанный с Шихиным прежней жизнью, медленно удалялся в сторону гостиницы «Ореанда». Вот Моросилова догнала его, летчик отставил в сторону локоть, Моросилова ухватилась, и они пошли рядом.