Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
– Ну! – простонала она требовательно, с явной уже враждой. Но тут же, обессилев, поникла.
Едва удержав равновесие, стараясь не вдыхать, я шагнула к «столбу».
Провела ладонью – по шее, плечам, на кончиках пальцев почувствовав липковатую влагу пота. Тут же, как будто иглой прямо в мозг, в какую-то особую зону, ударил запах – как резкий запах духов, как спазм месячных, как зов жареного на костре мяса – непривычный, неприличный, шокирующий, полуживотный.
Мгновенно и нестерпимо захотелось испытать и вкус этого запаха! Будоражащего, завораживающего запаха-вкуса чужого тела – вынужденной истомы, почти добровольного страдания.
Я провела ладонями вверх по недлинным, липко-гладким ногам девушки. Она не холодная, не дрожит, слабо дёргается, часто дышит, облизываясь, сухо плюётся… Нащупала верёвку, охватывающую широкие бёдра. Рванула с силой, потом ещё и ещё, и вдруг, в каком-то диком порыве, резко выпрямилась, ничего не соображая от нахлынувшей темноты…
Она просто ничего не могла сделать. Ничего! Вот это всё: искусанные кем-то губы, исполосованные бёдра, дёргающееся, рвущееся куда-то тело, смыкающиеся предо мной голые ноги…
Я представила, как снова и снова опускался на эту плоть тонкий, свистящий в воздухе прут, и после каждого удара оставались эти следы, похожие на длинных красных червяков.
– Не трогай меня, тварь, сука! Я сейчас… вот тогда ты, шваль, посмотришь – когда я тебя сюда привяжу!..
Не знаю, как в моих руках очутилась сломанная ивовая ветка – помню только хлёсткий звук и страшный её визг, когда я – с мгновенной стискивающей болью в висках, как от большого глотка неразбавленного виски – угодила прутом по какому-то особенно чувствительному месту.
– Языковые игры – вспомнилось мне вдруг странное выражение, как будто его из обступающей темноты подсказал кто-то.
«…беззвучно сказал кто-то…» – как в мультике нашего детства про туманного Ёжика!
Вряд ли её громкий, безумный крик вывел меня из моего одержимого состояния – в каком-то новом беспамятстве я кинулась к ней: нужно было загладить вину, облобызать, припасть к тому месту, куда я только что в такой злобе ударила!..
Оказавшись на коленях у ног жертвы, я пыталась поймать и поцеловать её бьющие меня колени…
«…Ведь мне жаль бедняжку, я хочу её отпустить, хочу её спасти, хочу…» – билось внутри. Блин, звезданула она мне в скулу со всей дури!..
Только почувствовав на пальцах влажное тепло, кровь или не кровь непонятно, я, словно очнувшись от кошмара, дёрнулась назад… И снова…
Очнулась я с обломанным прутом в руках.
О боже, что я… Исхлестала ей все ноги! Но главное – она перестала орать.
«Чёрт, я что, её убила?!! От этого умирают?!.» – мои ладони вспотели, а руки тряслись, но я собрала все оставшиеся силы и вновь принялась отчаянно развязывать путы, обвивающие тело теперь уже моей несчастной жертвы.
– Что я наделала… Прости меня!.. – Я хотела заглянуть в глаза девушке, чтобы она увидела мои и поняла: я – другая, я – не та, которая всё это с ней сотворила!.. Но они были закрыты, и в сумраке темнели страшными чёрными провалами. Она молчала.
* * *
Я тоже сделала ошибку. Ответила вниманием на предложение его товарища, поэта, со смешной фамилией Горошкин, рассказать мне о его личной жизни. Тот же, словно боясь, завёл меня в безлюдное место на окраине – и здесь, под мостом, в душном и пыльном вечернем сумраке, доверительно-пониженным, чуть не дрожащим голосом поведал о его бывшей подруге, наркоманке, пустой и вульгарной, с которой «эпатажный писатель» расстался несколько месяцев назад, но которую всё равно всё ещё любит… Она, судя по всему, свалила во Францию, наверно, лечиться за счёт какой-то богатой родни, но, кто знает, может, ещё и вернётся…
Доложив сие, он даже попытался, дурачок, взять меня за руку! Я вырвалась и отрезала: «Ложь!»
Расстались мы позже, в сентябре… Потом была эта странная, тягостная осень… Не останавливало меня даже то, что история с диссертацией «о девочках» продолжилась. Однажды к нам в кабинет заглянул журналист Сева с четвёртого этажа: у вас принтер работает? Каково же было моё удивление, что в распечатке оказался черновик его диссера! А Сева, которого он за деньги попросил распечатать, передал слова и настроения аспиранта: что «нет сил уже», «надо, наверно, всё бросить» и махнуть… в армию! (Куда их обоих, известных Masters of Peresdacha, не раз пытались отослать с последних курсов, но загремел с финального пятого один Логинов.) Сева начал было сортировать, пытаясь отделить уже готовую пачку с Введением от Первой главы, но тут ему позвонили и он, сбросив всё мне, убежал. Часть листов была из другой распечатки, на одном из них поперёк текста его безумным, «на грани и за гранью фола» почерком: «В этом романе метафорически речь ведётся не о сексуальности. Набоков хотел овладеть своей молодостью. Именно „овладеть“ – как нарушитель, violator, с помощью чародейства. Но овладеть ушедшим невозможно: время необратимо». В «Лолите» то есть, и то есть эта книга совсем не «о девочках»! Вот вам и «Тату» forever! Короткие фразы, как гвозди… – или всё та же литвед-лапша, только уже в засушенном виде?..
Я взяла у редакторши цифровой аппарат и сфоткала пару исписанных листов. Тут были уже слоями друг на друге и в разных направлениях мысли и цитаты, мне кажется, как-то явно «не по теме» диссера. «Связи в человеческом мозге – это больше похоже на художественное произведение, большой роман или эпопею». «Возможно, всю Вселенную создаёт один-единственный электрон, который, рассеиваясь, мечется туда-сюда во времени». «Я, видящее сон – такой же эффект сна, как и то, что это я видит. То я, которое видит сны, это не то же самое я, которое их анализирует, а особое сновидящее эго, как бы эхо обычного, исчезающее с самими снами». «Коллективное бессознательное – как грибница, где отдельные индивидуумы, словно грибы в лесу, никакие не отдельные, а лишь видимая часть одного общего сверхорганизма». «Любая революция должна начинаться здесь, в этой твоей душе, в этом теле». И это мельком поверх и между печатной «лапши»: реминисценции, интертекстуальность, нарратор, нарравтор, М. Бахтин, М. Лотман, Г. Барабтарло!.. В доинтернет-эпоху каждую мысль нужно схватить (из воздуха, разговора или книги) и присвоить-продумать. Вот что, наверно, его на самом деле интересует!
Помню, как задевало меня и то, что не только Горошкин, но и все мои новые знакомые из так называемой рок-тусовки, а иногда и окружающие коллеги, когда в разговоре в моих оговорках всплывали две простых русских фамилии, сразу улыбались, кивали, затем крутили у виска, а под конец произносили: «Ну, это чума!» Алгоритм реакции всегда был тот же! «Лимонов» тоже просто так не произнесёшь, это даже в наше время (чаще такое обеденное – бедное, обыденное) – как сильный хлопок ладонями, как внезапный звук пощёчины. Затем уже или «чума», если человек молод и не совсем дебил, либо польются политические и иные инсинуации – если это всезнающий местный волк-журналюга в засаленной безрукавке. А когда я несколько раз случайно наткнулась на знакомую фамилию, скромно прицепленную к коротенькой колоночке в совсем неожиданных местах (газетах и журналах – и не только тамбовских: даже в той самой, нелегально партийной!), одновременно чувствовала укол в сердце и ожог пальцев. Это как будто что-то яркое и немыслимое вырезано ножницами из яркой цветной бумаги и немыслимых тканей и наклеено на серую, туалетно-бумажную газетную поверхность.
* * *
…Пришла в себя и увидела её, нависшую надо мной, с безумной улыбкой на лице. Безумной и – даже красивой! Почему-то улыбнулась, едва не засмеялась – наверное, была рада, что она жива.
– Очнулась, сука паршивая! Ну, сейчас ты у меня посмеёшься!.. – её колено больно надавило мне на грудь. Верёвка, которую она держала в руках, не оставляла сомнений в том, как именно она хочет её применить.
На ней были перекрученные красные стринги, а на ногах развязанные тяжёлые ботинки.
Совсем близко хрустнула ветка. Мы обе вздрогнули и обернулись «к столам». Её лицо мгновенно изменилось.
– Зверёк какой-нибудь, – я