Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда женщины, повторяя слова, не всё могли вспомнить, они говорили:
— Вон та девушка, в брюках, пусть повторит, мы забыли.
И я повторяла за комендантом слова. Тогда комендант-коммунист меня спросил:
— Ты что, уже играла на сцене?
— Да, шесть лет.
— То-то оно и видно. Кого ты играла?
— Титаник) из «Сна в летнюю ночь». — И я процитировала:
Он тут же отозвался:
— Я дух совсем не общего разбора, и вечно лето на моих просторах…
— Так назовись, скиталец одинокий…
— Вазиф, — ответил он, дергая себя за ус.
Комендант-коммунист объявил нам, что предоставит кузинам-лесбиянкам отдельную двухместную комнату, чтобы им никто не мешал — пусть себе любят друг друга. Вот так и вышло, что кузины от нас съехали. На прощанье они всех нас расцеловали, словно невесть в какой дальний путь отправляются, одна даже плакала; Резан взяла у нее вещи, а я проводила бедняжку до двери ее новой комнаты. Теперь в нашей шестиместной комнате две их койки пустовали. Сестры, что носили голубые халаты из электрической материи, с тех пор, как кузины стали любить друг дружку в пододеяльнике, переодевались в закутке за своей двухъярусной койкой. И только надев халаты, выходили из закутка, садились рядышком на нижнюю койку, дружно надевали туфли, выключали свет и выходили из комнаты. Мы снова включали свет. И хотя кузины-лесбиянки от нас съехали, сестры продолжали переодеваться за койками и всем рассказывали, что кузины — из масонов. Я понятия не имела, кто такие масоны. А еще сестры опять заговорили о своих братьях:
— Хорошо, что наши братья этого не знают.
Они и нам с Резан говорили:
— Хорошо, что ваши отцы не знают, что вы спали с лесбиянками в одной комнате.
Но у Резан отец давно умер. А они без конца говорили о своих братьях и наших отцах, и мне стало казаться, что из их слов соткалась паутина, заполнив собой всю комнату и облепив наши тела. Мало — помалу я начала бояться их братьев и своего отца. Я даже мертвого отца Резан стала бояться. И всякий раз, когда я начинала вот так бояться, я писала маме письмо с такими словами: «Да защитит меня бог и с божьей помощью мой отец — клянусь, я не делаю здесь ничего дурного».
Сестры купили для своих братьев костюмы и стиральный порошок и сложили все это на пустующих койках кузин-лесбиянок. Мужские костюмы лежали на койках, и ночью, когда на Театре Хеббеля зажигались и гасли рекламные огни, я теперь видела в этих вспышках не только поблескивающие бигуди сестер, но и поблескивающие пуговицы мужских костюмов, распластавшихся на койках, точно покойники.
Когда мы, трое девчонок, с котлетами из конины в кульках, шли на другую сторону улицы к нашему несчастному вокзалу и проходили мимо телефонной будки, я теперь старалась говорить не громче, а наоборот, тише, чтобы мои родители в Стамбуле меня не услышали. Однако вскоре в нашей комнате побывала книжка, которая лишила меня всякого страха перед братьями двух сестер, перед собственным отцом и даже перед мертвым отцом Резан. У нашего коменданта-коммуниста было много книжек, которые он охотно давал почитать. Ту книжку в нашу комнату притащила Резан — это был «Портрет Дориана Грея» Оскара Уайльда. Она перечитывала эту книгу снова и снова, пока сама почти что в ходячую книжку не превратилась, а ночами мне ее пересказывала. Ее голова свешивалась ко мне с верхней койки, я только голову и видела. Когда рекламный свет ненадолго гас, голова пропадала, но шепот я слышала все равно и, обмирая от ужаса, слушала историю дальше. Вот так, шепотом, чтобы не будить сестер, она мне всю историю Дориана Грея и рассказала. В итоге мое тело привыкло к страху и от страха перед братьями сестер и нашими с Резан отцами избавилось напрочь.
Наш комендант-коммунист был страшный до ужаса и очень чудной. Круглые сутки дверь его комнаты оставалась открытой. Словно посыльный собственной чудаковатости, он расхаживал по общитию, неся перед собой собственное лицо, как комическую маску, которую он хочет каждому показать, чтобы каждого рассмешить. Его жена возвращалась вместе с нами с завода и обычно ложилась ненадолго отдохнуть. Она лежала на койке, комендант-коммунист сидел за столом с книжкой в руке, дверь оставалась нараспашку. Женщины то и дело сновали мимо этой двери. Он на них не смотрел, но его лицо за книжкой все равно оставалось потешной маской. Он читал книгу и каждой женщине, что проходила мимо, говорил «Добрый день! Добрый день!», не отрываясь от чтения. Иногда, когда приветствие совпадало у него с перелистыванием, он говорил «Добрый…», потом перелистывал страницу и только тогда заканчивал: «…день». Прежде они вместе с женой играли в Турции в театре. И их пригласили на театральный фестиваль. Так они приехали в Германию, сыграли тут свой спектакль, да так в Германии и остались. Днем он часто уходил в какой-то немецкий театр смотреть, как там репетируют, театр назывался «Берлинский ансамбль». В разговорах с женой он то и дело повторял: «Брехт… Вайль… Хелена Вайгель… Хелена сказала мне… Я Хелене сказал…» Ночью, лежа в постели и думая о маме, я почему-то часто и о Хелене тоже думала, училась повторять ее имя: Хелена Вайгель. Жена коменданта-коммуниста — он ее Голубкой звал — меня любила и как-то раз вдруг спросила:
— Ты сегодня вечером что делаешь?
«Вечером»! Слово-то какое! Я и забыла, что бывают на свете вечера. И пока я искала у себя в голове понятие «вечер», Голубка мне сказала:
— Пошли с нами в театр, ты ведь хочешь стать актрисой.
И мы пошли в другой Берлин в «Берлинский ансамбль» и посмотрели спектакль «Карьера Артуро Уи». Там мужчины в костюмах гангстеров вскидывали руки вверх, у них был главный гангстер, который стоял на высоченном столе. Я ни слова не поняла, но сразу во всё влюбилась — ив сцену, и в огни, которых так много в театре. А на улицах Восточного Берлина меня вдруг обуяла тоска по дому, по Стамбулу. Я то и дело нюхала воздух, жадно втягивая его ноздрями. И тогда Голубка объяснила мне, что в Восточном Берлине и в Стамбуле используют одинаковый дизельный бензин.
Наш комендант-коммунист иногда расхаживал по общитию голым по пояс. Он был тощий, как скелет, и весь в шерсти до самой шеи, как в свитере. Когда женщины его таким видели, у них разом менялись голоса — как будто это они голые и он их видит. А он как ни в чем не бывало по-прежнему пел нам турецкие песни, переводя их на немецкий язык:
Вот так, не успев выучить по-немецки слово «стол», мы уже могли сказать: «Ах, измирские ивы, ваши листья падают дождем».