Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– К карательной психиатрии в те времена стали в СССР обращаться гораздо чаще, чем раньше. Когда КГБ возглавил Юрий Андропов, он начал это очень поддерживать, хотя эти методы применялись и прежде. В конце концов нас обвинили в групповом нарушении общественного порядка. Свидетелями против нас выступали люди, которые нас били, разгоняли и одному из нас выбили зубы. В суде бы это выглядело странно. Вот почему, как я думаю, они в итоге выбрали вариант с психиатрией.
– Для этого нужен психиатрический диагноз. Как его установили? Как вас, собственно, обследовали?
– Самым приличным тут могло бы быть слово «пристрастно». Было ясно, что психиатры из Московского института имени Сербского получили от КГБ задание отправить меня на психиатрическое лечение – сообразно этому они и действовали. Поскольку они знали, что суд не станет придирчиво изучать их заключение, то писали там лишь общие фразы. Пришили мне шизофрению, но без обоснования. «У Горбаневской происходят нарушения мышления, типичные для шизофрении». Какие именно, никто не указал. Потом следовала фраза, что необходимо психиатрическое лечение.
– Как вы при этом себя чувствовали?
– Ужасно, хотя, конечно, и старалась это скрывать. В моем заключении написали: «Обследуемая охотно идет на контакт. Ведет себя спокойно. Улыбается». Если б они догадывались, скольких сил мне это стоило… Но я знала, что нельзя давать им ни малейшего повода. Однако этим тоже можно себя выдать, потому что и спокойствие вызывает подозрения. «Не проявляет тревоги за свое будущее и за судьбу своих детей», – говорилось в заключении. Конечно, я ужасно боялась за детей, но КГБ и их психиатрам признаваться в этом не хотела.
– Думаете, психиатры осознавали, в чем участвуют? Или они боялись?
– Целый месяц меня обследовали психиатры Печерникова и Мартыненко. Думаю, они полностью отдавали себе отчет в том, что делают и в каком направлении движется мое дело. Это были винтики в хорошо отлаженной тоталитарной машине.
– Что было потом?
– Меня послали на психиатрическое «лечение», где я провела в общей сложности два года и два месяца. Из этого срока – девять с половиной месяцев в Казанской психиатрической тюрьме (тогда это называлось «психиатрическая лечебница специального типа»). В промежутках я была в Бутырке и на других обследованиях в Институте Сербского.
– Что человек переживает в такой психиатрической тюрьме? Что чувствует? Можно это как-то описать?
– Тяжело, и это все гораздо хуже, чем тюрьма или лагерь. Во-первых, отсутствует срок, на который вас посадили. Это может быть навечно, в зависимости от того, как захочется органам и врачам, которые вас «лечат». Во-вторых, вас целенаправленно уничтожают. Я видела молодую женщину, политзаключенную, которая прошла через электрошоки. Мне давали галоперидол,[226] что страшно мучительно. В-третьих, в психбольнице вы, конечно, встречаетесь с действительно больными людьми. В Казани нас было в двух отделениях примерно сорок женщин, из них около десяти – политзаключенные, остальные – психически больные уголовницы. Хотя некоторые и притворялись, но большинство были действительно больны. И вот вы сидите, смотрите на этих людей и говорите себе: «В меня пихают лекарства, и однажды утром я, может, уже и не пойму, что тоже сошла с ума. Меня выпустят на свободу, а я уже даже не буду этого осознавать». От таких мыслей можно и вправду сойти с ума. Простите, не надо больше об этом, мне до сих пор страшно тяжело об этом говорить.
– Понимаю и благодарю вас за доверие. В 1972 году вас выпустили из психиатрической больницы, через три года вы эмигрировали. Как долго вы шли к этому решению?
– Меня никто не заставлял эмигрировать, я постепенно сама пришла к этому решению. После возвращения из тюрьмы я продолжила диссидентскую деятельность. Подписала петиции против выдворения из СССР Александра Солженицына и в защиту коллег, которых тоже держали в психиатрических больницах. Я должна была подписать это, я очень хорошо знала, как страшно они там страдают. Но в то же время я знала, что меня, скорее всего, вновь арестуют и что меня ждет новое «лечение». Поэтому я решила уехать. Это тянулось еще примерно год, а в декабре 1975-го я наконец уехала по израильской визе.
– Как вы справились с эмиграцией? У множества русских эмигрантов с этим были большие проблемы.
– Вначале я казалась себе дезертиром и упрекала себя за отъезд. Но каждый раз говорила себе: «Если б мне грозил нормальный, пусть и самый страшный, лагерь я бы осталась». Но психиатрия была хуже, и снова на это сил у меня не было.
Сегодня мне кажется, что с эмиграцией я справилась, возможно, благодаря в том числе и некоторому своему прирожденному легкомыслию. Я, например, готовилась к ностальгии, но ее не случилось. Конечно, я скучала по маме, по друзьям, но ностальгии, которая ужасно мучила моего безвременно умершего друга Вадима Делоне, я не ощущала. Еще я боялась за свой русский язык. Русские эмигранты, старшее и младшее поколения, говорят ужасно, чужбина мгновенно засоряет их язык. Но у меня ощущение, что мой русский от контакта с иностранными языками приобрел определенную гибкость и отточенность.
Подведение итогов
– За августовскую демонстрацию в поддержку Чехословакии вы заплатили высокую цену: потеряли родную страну, часть душевного здоровья, близких и друзей. Вы никогда не жалели?
– Ничего из этого из-за Чехословакии я не лишилась. Наша августовская демонстрация, как я об этом позже много раз писала, была, собственно говоря, несколько эгоистической. Нам хотелось иметь чистую совесть. И вместе с чистой совестью мы получили и чистую радость. Как сказал на суде Вадим Делоне: «Эти пять минут свободы на Красной площади стоили для меня трех лет тюрьмы».
Мы это сделали для себя. Да, мы написали на плакате «За вашу и нашу свободу»; чехословацкую и вообще чужую свободу на первое место, а свою – на второе. Но именно наша внутренняя свобода, потребность жить в согласии с совестью и избавиться от стыда за причастность к общей вине привела нас на площадь. Так что не говорите, что все это произошло из-за Чехословакии. И если уж зашла об этом речь: это случилось из-за тех, кто послал в Чехословакию войска.
– Ваш поступок в России до сих пор воспринимается противоречиво. Либеральная интеллигенция со временем оценила его как героический, но большая часть российского общества под влиянием постсоветской пропаганды продолжает относиться к нему прохладно.
– Мы не претендуем на почести и медали.
– Это я понимаю, но для общества важно, оглядываясь назад, различать добро и зло, преступления и героизм. Или нет?