Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты очень возбужден, Вэл. Вставь это в свою книгу. Не трать себя на разговоры!
Иногда я могу просидеть за пишущей машинкой несколько часов кряду и не написать ни строчки. Воспламененные какой-нибудь идеей, подчас безумной, мысли мои летят так стремительно, что нет никакой возможности их записать. Как раненый воин, влекомый колесницей, к которой привязан, мчусь я за ними во весь опор.
Справа, на стене, я прикрепил памятки для себя: длинный список околдовавших меня слов, которые намерен использовать в романе, хотя бы их пришлось втискивать туда силой; репродукции картин Уччелло, делла Франческа, Брейгеля, Джотто, Мемлинга; названия книг, откуда кое-что собирался позаимствовать; фразы, надерганные из сочинений любимых авторов — не для того, чтобы цитировать, а затем, чтобы они напоминали мне, как можно по-новому взглянуть на вещи, например: «червь, терзавший ее мочевой пузырь» или «клейкая масса его мозга». В Библии есть специальный указатель, где сообщается, на каких страницах можно найти те или иные «жемчужины». Библия поистине сокровищница. Каждый раз, перечитывая любимые места, я переживаю чувство сродни опьянению. Там есть также постраничный указатель на ряд слов: цветы, птицы, деревья, рептилии, драгоценные камни, яды и т. д. Короче говоря, я вооружился до зубов.
И какой результат? Задумываясь над такими словами, как праксисили, к примеру, плерома, мозг мой бесцельно кружил, как пьяная оса. Я мог мучительно и тщетно пытаться вспомнить имя русского композитора, мистика, теософа, оставившего незавершенным свое величайшее творение. Того, о котором написано: «Этот мессия в стране своего воображения, мечтавший подвести человечество к „последней попытке“, почитавший себя Богом, а все остальное, включая свое тело, собственным творением, мечтавший энергией своей музыки изменить Вселенную, — такой человек умер от нагноившегося прыщика». Я вспомнил его имя. Скрябин. Да, Скрябин мог на много дней выбить меня из колеи. Каждый раз, когда его имя всплывало в моей памяти, я вновь оказывался на Второй авеню, в одном из кафе, среди русских (обычно бывших белогвардейцев) и евреев из России, слушавших, как некий безвестный гений вдохновенно исполняет сонаты, прелюдии и этюды божественного Скрябина. От Скрябина мои мысли переносились к Прокофьеву, и я вспоминал тот вечер, когда впервые услышал его. Было это, помнится, в «Карнеги-холл», я сидел высоко, на балконе, музыка так потрясла меня, что я встал, аплодируя и вопя вместе со всеми — тогда было принято в минуты восторга орать как сумасшедшие, все так и делали, — и был так возбужден, что чуть не свалился с балкона. Прокофьев — высокий, худощавый, в черном фраке — был похож на кого-то из «Drei Groschen Oper»или «Monsieur les Pompes Punchies». Потом на ум пришел еще один подвижник Люк Рэлстон, ныне покойный, лицо которого напоминало посмертную маску месье Аруе. Люк Рэлстон, мой хороший друг, который, обойдя портных на Пятой авеню и показав каждому образцы импортной шерсти, возвращался домой и пел немецкие Liederв то время, как его драгоценная матушка, разрушившая жизнь сына своей любовью, готовила для него свиные ножки с кислой капустой и в который раз говорила, какой он у нее замечательный! Его тонкий, хорошо поставленный голос был, к несчастью, слишком слаб, чтобы совладать с мощной музыкой его любимого Гуго Вольфа, произведения которого он постоянно исполнял. Он умер в тридцать три года — говорят, от пневмонии, но нельзя исключить, что из-за разбитого сердца…
Между делом в памяти всплывали и другие полузабытые фигуры — миннезингерши: флейтистки, виолончелистки, пианистки в длинных юбках, вроде той невзрачной исполнительницы, которая вечно включала в программу «Карнавал» Шумана. (Она напоминала Мод — монахиню, ставшую виртуозом.) Вспоминались и другие, длинноволосые и коротко стриженные, — все безупречные, как гаванские сигары. Некоторые, ширококостные и полногрудые, исторгали такие пронзительные вагнеровские вопли, что на люстрах звенели подвески. Другие — прекрасные Джессики, с волосами на прямой пробор, свободно ниспадавшими на плечи: кроткие мадонны (преимущественно еврейки), они еще не привыкли по ночам опустошать холодильник. Были и скрипачки, в длинных юбках, иногда левши, среди них часто попадались рыжеволосые, их грудь со временем принимала вогнутую форму лука…
Все это могло прийти на ум от одного взгляда на какое-нибудь слово. Или на картину. Или на книгу. Иногда поток ассоциаций вызывало название вроде «Сердца тьмы» или «Под осенней звездой». Задумываешься. Как же начинается эта замечательная книга? Заглядываешь в нее, читаешь несколько страниц и откладываешь. Подражать невозможно. Ничего не получится. А как там у меня? Перечитываю начальные страницы. Как слабо, просто ужасно! Что-то падает с моего стола. Лезу посмотреть. Там, стоя на четвереньках, замечаю трещину в полу. Она что-то напоминает мне. Что? Какое-то время продолжаю стоять в позе овцы, дожидающейся случки. В голове бродят мысли, одни сменяют другие. Хватаю блокнот и записываю несколько слов. Мысли одолевают, захлестывают. (Кстати, то, что упало со стола, оказалось спичечным коробком.) Как вставить их в роман? Всегда одна и та же проблема. Вспоминаю «Двенадцать мужчин». Если бы и мне удалось где-нибудь достичь той теплоты, нежности и энтузиазма, какие есть в главе о Поле Дресслере! Но я не Драйзер. И у меня нет брата Пола. Берега Уобаша далеко. Много дальше, чем Москва, или Кронштадт, или теплый, такой романтический Крым. Почему?
Россия, куда ты ведешь нас? Вперед! Эх, кони, кони!
Я думаю о Горьком, работавшем помощником пекаря, вижу его запачканное мукой лицо и крупного, тучного крестьянина (в ночной рубашке), валяющегося в грязи со своими любимыми свиньями. Мои университеты. Университет жизни. Горький: мать, отец, друг, милый сердцу бродяга, который, даже странствуя, плача, мочась, молясь или сквернословя, продолжал творить. Горький, писавший кровью сердца. Писатель точный, как солнечные часы.
А всего лишь посмотрел на название…
Так, подобно фортепианному концерту для левой руки, пробегал день. Хорошо, если после всех приступов отчаяния и вдохновения на столе лежали одна-две новых страницы. Сочинительство! Все равно что вырывать из земли ядовитый сумах. Или искать корень мандрагоры.
Когда Мона спрашивала меня: «Ну как там продвигается роман, Вэл?» — мне хотелось упасть лицом на стол и зарыдать.
— Не насилуй себя, Вэл!
Но я насиловал, вымучивая из себя слова, пока силы не покидали меня. Часто именно в тот момент, когда Мона звала меня есть, приходило вдохновение. Что за черт! Ладно, может, продолжу после обеда. Или когда она заснет. Манана.
За столом я говорил о работе, словно второй Александр Дюма или Бальзак. Всегда — о том, что собираюсь сделать, никогда — о том, что уже написал. Что касается всего неуловимого, смутного, еще не рожденного, то в этом я гений.
— А как ты провела день? — спрашиваю я иногда. — Как он у тебя сложился? — (Спрашиваю больше для того, чтобы отвлечься от обуревавших меня демонов — я и так знал, что она скажет.)
Я слушаю ее одним ухом, а сам вижу Папочку, который терпеливо, как верный пес, ждет косточку. Будет ли на ней мясо? Не подавится ли? И в очередной раз напоминаю себе, что на самом деле Папочка ждет не обещанные страницы, а более лакомый кусочек — ее самое. Литературные беседы на какое-то время его удовлетворят. Ведь во время них она так чудно выглядит, к тому же прекрасно одета — в те восхитительные платья, которые он заставляет ее покупать, — и охотно принимает остальные подарки и услуги. Короче говоря, он будет ждать, пока она обращается с ним как с человеком. И не стыдится повсюду сопровождать его. (Неужели он действительно думает, что похож на жабу?) Полузакрыв глаза, я вижу, как он ждет ее — на улице, в вестибюле модного отеля или в каком-то иностранном кафе (в другом воплощении) вроде «Цум Хиддигейгей». В моем представлении Он всегда одет как джентльмен, иногда в коротких гетрах и с тростью, иногда — без них. Миллионер, стремящийся остаться незамеченным, торговец пушниной или биржевой маклер, но не из породы хищников, а из тех богатых людей, что ценят и радости жизни — не только всемогущий доллар. Когда-то играл на скрипке. Безусловно, человек со вкусом. Не тупица. Возможно, обычный человек, но не посредственность. Выделяется своей скромностью. Может быть, владеет землями, засеянными бахчевыми культурами. И живет с больной женой, которую не хочет огорчать. («Взгляни, дорогая, что я тебе принес! Финскую селедку, копченую лососину и баночку с маринованными оленьими рожками из далекой страны, где живут северные олени».)