Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А тогда покатили мы, пятеро – четыре солдата и младший лейтенант, – по проложенному в сосновом лесу зимнему латышскому большаку, на руках, на подъем, за колеса и за поднятые станины (это я катил, стоя в полный рост). И выкатили прямо на немецкий блиндаж! Я первым увидел немца, стоявшего по плечи в ровике и спокойно заряжавшего патроны в ленту своего ручного пулемета. Шоссе здесь начинало опускаться на сгибе. И я увидел, что он увидел нас.
Я бросил станины, упал, и пушка упала. Но немец (я его запомнил навсегда, но не стану описывать – зачем?) успел нажать гашетку пулемета. Прозвучало в лесной вечерней темноте, среди белого снега, знакомое скорострельное фр-р-р-р! Мы подняли головы. Четверо – живы и целы. Один, лейтенант – он был как раз не справа, откуда выстрелил немец, а слева – был убит каким-то необъяснимым образом, через щиток и нас, стоявших прямо против пулемета, немец угодил ему в голову через шею, пули были разрывные. Юра успел только захрипеть.
Долго рассказывать, как мы потом увезли из-под носа у немцев труп, как нас заставили стрелять из нашей пушки и мы стреляли, пока она не сползла, откатываясь, в правый кювет, – это долго. Но только наутро я раскрыл дерматиновую лейтенантскую сумку и нашел там открытку – Юра писал маме, в Одессу: «Не беспокойтесь обо мне, если долго не будет писем. Со мной ничего плохого не случится. Я – счастливый…»
Я подумал и отправил открытку маме – пусть он еще хоть сколько-то пробудет живым. Мы ведь, двадцатилетние солдаты, только историей были признаны взрослыми, а на самом деле были детьми…
Здесь коротко описана одна из моих предназначенных ста смертей там, на Большой войне, где до смерти – четыре шага и даже меньше.
А как умру, где похоронят и какими словами проводят, – мне это все равно. Я не люблю ходить на похороны. Вот и на свои не приду.
И снова, мельком, о футболе. Никуда мне от него! Это же книга впечатлений, экспрессия. А футбол – из самых ярких моих переживаний. Дурак, что ли? Отвечу по-английски: мэй би! «Дурак ты, Миша!» – любимое изречение всех жен.
Смотрел наш «Локомотив» в Евролиге – в Милане и дома, в Черкизове. Изболелся сердцем: болею-то в нормальной ориентации – за своих. А уж это, ясное дело, чревато неприятностями, особо – для сердечников. Я ведь еще к тому же не просто болею, а там с ними, на поле, промахиваюсь, чуть не добегаю, отдаю каждую вторую передачу сопернику, устаю ко второму тайму не меньше того же Измайлова.
Рецензировать нечего – играем слабо, как бы ни старались! Всех, кто выпадает из этого ряда, они уже купили, а тех, кто подает надежды, купят. Остаются без внимания те, кто внимания не достоин. Вот и вся причина плохой реализации моментов, судейства в их пользу! Каждый из них играет лучше каждого из нас – как же можно команде рассчитывать на успех? Надеяться да, можно, мы и надеемся, бывают чудеса, а рассчитывать глупо.
Я вот до двух инфарктов допереживался. И – хватит о футболе.
Совершенно естественно – о сердце. Как зажмет, почувствую сразу свою немощь (ох и часто!), так вспоминается мне: раннее утро, и поезд неспешно, как-то торжественно, въезжает среди солнца, зелени и кислорода – на умытую уже станцию Кисловодск. Май. Фиалки. Тюльпаны. Сирень, тяжелая, махровая, персидская. Запах дурманит. Сумка легкая, и мне чуть за сорок, несмотря на ранний час, встречают местные – и в гостиницу «Кавказ». Она тогда была единственная, в общем, в городе, где жизнь возможна. Как ее горцы не прозвали по-большевистски – «Гостиница № 1»?
Много лет подряд, не дождавшись московского тепла и света, срывался я на встречу с весной в Кисловодск, не то чтобы в горы, не альпинист, но – ведь ровного пространства там и нет – или в гору, или под гору. Ровно – только в ресторане.
А в рестораны я там не ходил. Утром из гостиницы быстрым шагом, в кроссовках «Пума», наперерез всей пешеходной дорожке, усеянной тучными санаторниками, – на Красное Солнышко и выше. Сначала – за минут сорок, а через недельку – уже за 34 минутки взлетал по терренкуру туда, где выше – только орлы.
Господи, вспомнил – и сердце сжалось, защемило: неужели это был я? Так быстро? Там сочинилось:
Окно распахнуто. Птицы заливаются. Солнце разглаживает московские морщинки и производит свои, кавказские. Доставай бумагу, в скромной этой гостиничной комнате – кровать да стол. Да ты! Да Лермонтов! Что еще нужно, чтобы написать:
Я много раз бывал в Кисловодске, всегда почти весной, и образ неповторимого этого города живет во мне и сейчас, когда ни сам я, ни врачи ничего хорошего не могут сказать о моем сердце, с которым мы тогда мячиком прыгали по склонам. И подорожной в горы не выпишут.
И всегда, едва поезд сворачивал в Минводах вправо и неторопливо катил мимо Пятигорска в сторону моего Кислородска (не ошибка!) со скоростью лошадиной рыси, я представлял, как по тем же местам верхом прогуливался Лермонтов – так как я помнил все эти пейзажи с детства по лермонтовским рисункам.
Горы нечасто меняют лицо, а выражение «горы своротить» просто социалистическая мания величия. Все осталось, и Машук на месте, а вот знаменитую ресторацию в Пятигорске снесли, ресторации – не часть пейзажа.
Вспомнилось удивление при виде лермонтовских рисунков – какой первоклассный рисовальщик, и почерк рукописей, летучий, устремленный вперед, как гусарская рысь.
И здешние места, ставшие снова предмостьем новой чеченской войны ли, кампании ли, воспринимаются мной в исторической традиции.