Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И наше открытие Сибири задумано было Пашей Леонидовым. Чаще всего разъезжали мы с Яном Френкелем. Наверное, все же я как бы сопровождая Яна на карусель, на которой раскручивалась его близкая уже слава. Мы дружили тогда, и о многом суждения наши совпадали – я свои высказывал вслух, он свои прятал в усы, – характеры!
Почти одногодки, военного времени дети, мы оба читали, то есть выписывали, толстые журналы: «Новый мир», «Знамя», «Дружбу народов», «Иностранку» – вся литература сосредотачивалась в них, там рождались и погибали в критических колонках новые гении. Это теперь, во время масслитературы глянцевых обложек, когда вовсе не обязательно быть писателем – умей просто писать! – журналы зачахли до тиражей колхозных многотиражек, и мода на чтение высохла, как речка в пустыне.
Шоу-бизнес пришел и унаследовал искусство, которое попутно и отменил. Вылетает из-за кулис, распахнув руки, как крылья, птица-альбинос Коля Басков, яснолицый, такой весь в сиропе, быстрой побежкой, и весь зал – в его объятиях. Зал ползет по проходам с цветами, и Коля в экстазе заканчивает свои серенады на коленях. На самом деле это он поставил публику на колени, спев им неизвестно что, неизвестно из каких слов состоящее (известны и слышны только гласные а-а-а, о-о-о). А ведь именно они раньше увлекались чтением. Ах, шоу-бизнес, нет на тебе креста!
И вот мы с Яном успешно выступили в группе наших войск, расквартированных в Венгрии, в клубе какой-то дивизии, не скажу какой, чтобы вы не вычислили и соседнюю, откуда нас должны были забрать на выступление. Утро. Лето. Птички надрываются. Машины нет в условленные девять, и в десять – нету. Заходим в радиорубку или как там по-сухопутному называется комната, до потолка набитая отечественными радиопанелями цвета хаки, но связаться с соседней частью оказывается так же невозможно, как и в русско-японскую войну! Пароля не знали.
Нам – по сорок с небольшим, мы оба прошли войну, я – в окопах, Ян – в ансамблях, и мы оба учимся творить, представлять свое творчество публично, зарабатывать деньги, наконец, короче – учимся жить. Никогда не поздно.
Яна уже давно нет на свете, а про себя честно скажу: я пока не научился. А кто научился? Березовский научился. Но и у него, наверное, случаются промашки.
Как же плохо я тогда писал! Но скажите, честно скажите: хоть чему-нибудь научился?
Не увольняйте, погодите, дайте возможность учиться – вдруг хоть что-то пригодится, а что-нибудь и останется? Господи, помоги!
Прочитал заметки современников о предсмертных днях и смерти Маяковского. Не скажу, что слезы наворачиваются, но грустно. Как же мало материального от нас остается. Нет, не вещей, квартир и прочего – у некоторых – много, да и сам я оброс ненужной малоценкой. А вот оглянулся вокруг – несколько моих книжек на полке попались на глаза да с десяток разбросанных по аппаратуре дисков с песнями. Не сравниваю себя с великими, а и сравниваю – а как иначе? Все же мы всего-навсего – человеки!
И отодвигаясь от чужого и приближаясь к своему гробу, задумался: вот шумим иногда, мелькаем в экранах и на людях, записываем в столбец мыслишки и дела (делишки) на предстоящий день, а чего все это, собственно, стоит?
А я так и вовсе! Жизнь моя – мало кому интересная, такая мелкомасштабная. Не сказать, что незамеченно живу – суечусь, на тусовки на всякие зван, как бы даже любим (все время слово именно это слышу от людей), а никакого места ни в стране, ни в литературе не занимаю. Никогда, ни единого раза не был куда-то избран, выдвинут, не в смысле там партийных съездов, Верховных Советов или, по-теперешнему, Дум. Нет, просто в какую-нибудь комиссию, мандатную, счетную, что ли, или распределяющую путевки в Дома творчества.
Даже фирма «Мелодия», где авторитет этого сочинителя как бы должен был стоять высоко (семнадцать авторских виниловых дисков-гигантов и Золотой диск – от фирмы), редко вызывала на заседания Совета.
Пришел однажды на выборное собрание в московскую писательскую организацию, где пассивно числился членом аж с 1968 года. Сижу в фойе с отпечатанными списками, за которые должен отдать голос. Окуджава, не такой еще знаменитый, как на закате, подошел.
– Зачеркиваешь? Зачеркивай побольше!
Я и зачеркивал. Неужто не понимал, что это глупо, что при любом варианте голосования все просчитано и решено заранее? Наверное, людям, всем людям, и психически здоровым, присуща мания величия. Мы склонны думать, что от нас нечто зависит. И еще тщеславны – нас греют такие глупости, как премии и звания.
Но ведь в этих списках, ни в одном, нет же и никогда не было моей фамилии. Неужто я еще и настолько был глуп, чтобы жалеть об этом, завидовать тем, в списках?
А сегодня призадумался: а почему имело и имеет место такое вот малоуважительное отношение ко мне людей, принимавших и принимающих решения? За исключением ушедших навсегда это – одни и те же люди. И не стоит ли в себе, в существе своем, поискать причины, в характере человека, нескромного на слово, удачливого, на чужой взгляд, везунчика, а при этом не имеющего никакой власти, от которого ничего не зависит! Так случилось по моей изуродованной судьбе или это мое свойство по рождению, карма?
И сейчас я думаю, что все же второе. Ведь и в моем доме верховодит жена и в конфликтных ситуациях, возникающих едва ли не каждый день, как правило, одерживает верх. И я снова, вместо заслуженного ею бранного слова, говорю ей ласковые слова и, мне так кажется, продолжаю ее любить. А я ведь не из тех обожателей и облизывателей женщин. И выходит – это я такой мелкокалиберный человек.
Приснилось или пригрезилось перед рассветом, но будто бы заказали мне сочинить себе эпитафию. И она сразу вынырнула из полудремы:
Этого я не должен был писать, не потяну – я не Сервантес. Речь – о моей Дульцинее, о Лидочке. Вы помните, Дульцинея – не подарок, она – выдумка влюбленного Идальго.