Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если в основном это заведение всячески старалось казаться чем-то более теплым и уютным, чем пристанище для душевнобольных и неизлечимых людей, то комната пастора явно изо всех сил сопротивлялась этим попыткам.
Она строгая и аскетическая. На стенах — никаких картин, никаких цветов в вазах. Ни книг, ни орнамента, ни статуэток. Только крест над скромной постелью и Библия на тумбочке. На двойном окне — двойное стекло и хлипкий замок, явно не отвечающий стандартам охраны здоровья и безопасности. Из него открывается вид на разросшийся сад, тянущийся до самой границы леса. Отличный вид — для того, кто в состоянии его оценить. Но точно не для пастора.
Сам пастор — или то, что от него осталось, — сидит в инвалидном кресле перед маленьким телевизором, стоящим в углу. Пульт лежит на ручке его кресла. Но экран телевизора темный.
Сначала мне кажется, что он просто спит, но затем я замечаю, что его глаза широко распахнуты, а взгляд — еще более пустой, чем прежде. Я чувствую себя сбитым с толку. Его губы вяло шевелятся — такое чувство, что он ведет бесконечную беседу с кем-то, кого может видеть и слышать только он. Может быть, с Богом.
Я вынуждаю себя шагнуть в комнату, а затем неуверенно замираю. Это похоже на вторжение, хотя я не уверен, что пастор вообще меня видит. Наконец я неловко подступаю к кровати рядом с ним.
— Добрый день, отец Мартин.
Никакого ответа. Хотя чего я ждал?
— Вы, наверное, меня не помните. Я — Эдди Адамс. Моя мама навещала вас каждую неделю… несмотря на… все.
Тишина. Если не считать глухого скрипучего вздоха. Тут даже часов нет — ничего, что хоть как-то определяло бы ход времени. Но, пожалуй, последнее, что хочется тут видеть, — это напоминание о том, как медленно оно идет. Мне трудно смотреть в стеклянные глаза пастора. Даже несмотря на то, что я взрослый, мне до сих пор от них жутко не по себе.
— Я был ребенком, когда мы виделись в последний раз. Мне было двенадцать. Я друг Никки. Помните ее? Вашу дочь? — Я замолкаю на секунду. — Глупый вопрос. Уверен, вы помните. Где-то… внутри.
Снова замолкаю. Я не собирался с ним беседовать, но теперь, когда я здесь, мне внезапно хочется поговорить.
— Мой отец. У него были проблемы с головой. Не как у вас. Он забывал обо всем. Голова стала как сито. Ничто не задерживалось: ни воспоминания, ни слова, ни он сам. Думаю, с вами дело обстоит наоборот. Все крепко заперто где-то внутри. Но все равно… оно есть.
Либо так, либо уже стерто, уничтожено и сгинуло навсегда. Но я в это не верю. Наши мысли и воспоминания не исчезают без следа. Папино сознание, быть может, и исчезло, но мы с мамой поддерживали этот огонь так долго, как только могли. Помнили за него. Бережно хранили воспоминания о том времени, которое мы провели вместе.
Но чем старше я становился, тем сложнее мне было все это хранить. Возрождать в памяти события, слова, которые кто-то когда-то говорил. Что люди носили, как выглядели: все это становится таким размытым и далеким. Прошлое тает, тускнеет, как старая фотография, и, сколько бы я ни старался, с этим ничего не поделаешь.
Я снова смотрю на пастора, отскакиваю назад и едва не падаю на пол.
Он смотрит прямо на меня, взгляд серых глаз — ясный и жесткий.
Его губы шевелятся, и с них срывается шепот:
— Покайся.
Меня накрывает волной мурашек.
— Что?
Он внезапно хватает меня за руку. Для человека, который последние тридцать лет не мог сходить в туалет без посторонней помощи, его хватка удивительно сильная.
— Покайся.
— В чем? Я не…
Но прежде чем я успеваю сказать еще что-то, раздается стук в дверь и я резко оборачиваюсь. Пастор тут же выпускает мою руку.
Медсестра заглядывает в комнату. Уже другая. Стройная блондинка с мягким добрым лицом.
— Здравствуйте, — улыбается она. — Просто хотела убедиться, что у вас тут все хорошо. — Ее улыбка слегка тускнеет. — Все… в порядке?
Я пытаюсь собраться. Последнее, чего бы мне хотелось, — это чтобы она нажала на тревожную кнопку, а меня потом силой выпроводили из помещения.
— Да. Все хорошо. Мы просто… то есть… Я говорил с ним.
Медсестра улыбается:
— Вот и я всегда советую посетителям: разговаривайте с пациентами. Это идет им на пользу. Может, кажется, что они не слушают, но на самом деле они понимают куда больше, чем мы думаем.
Я выдавливаю из себя улыбку:
— Я знаю, о чем вы. У моего отца была болезнь Альцгеймера. Иногда он отвечал, хотя мне казалось, что до него вообще ничего не доходит.
Она сочувственно улыбается:
— Мы многого не знаем о душевнобольных людях. Многого не понимаем. Что бы ни происходило здесь, — она постукивает себя по виску, — сердце-то остается прежним.
Я снова перевожу взгляд на пастора. Все те же стеклянные глаза.
Покайся.
— Может, вы и правы.
— Сейчас подадут чай в общей комнате, — говорит она более жизнерадостным тоном. — Вы с пастором не хотите присоединиться?
— Да. Конечно.
Что угодно, лишь бы выбраться отсюда. Я берусь за ручки кресла и выталкиваю его из комнаты. Мы идем по коридору.
— Кажется, я не видела вас раньше. Вы уже навещали пастора? — спрашивает медсестра.
— Нет. Моя мама обычно это делала.
— А, Марианна?
— Да.
— Как она?
— Приболела. Простуда.
— О боже! Надеюсь, ей вскоре станет лучше.
Она открывает дверь в общую комнату — я уже был здесь, когда мы с мамой навещали его, — и вкатываю туда кресло. Кажется, это отличная возможность выведать побольше.
— Мама говорила, его навещала дочь?
Медсестра задумывается на секунду:
— Вообще-то, да, я видела, как его навещала какая-то девушка. Худенькая такая, черноволосая?
— Нет, Никки…
Я замолкаю.
И мысленно хлопаю себя по лбу.
Никки сюда не приходила, что бы ни значилось в книге. У пастора была и другая дочь, Хлоя! Хлоя навещала своего отца.
— Да, простите. Наверное, это она.
Медсестра кивает:
— Я не знала, что она его родственница. Извините, мне нужно подавать чай.
— Да, конечно.
Она уходит. Кусочки мозаики тем временем становятся на свои места. Вот куда Хлоя ходила вместо работы. Последний визит был на той неделе. В тот же день она пришла домой пьяная и в слезах, говорила что-то непонятное о семье и прочем.
Но… зачем ей это? Расследование? Или она пыталась наверстать упущенное? Зачем?