Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вытряхнул ее на ладонь, и она изгибалась последним, уже после смерти, движением. Уперлась крыльями, приподняла и выдавила тельце, замерла на ладони. Он приблизил лицо, смотрел на совершенное изделие, не испытывая жалости, а лишь восхищаясь. Пил ее цвет и орнамент, повторял ее в себе, находил свое сходство с ней. Будто в нем таинственно, из сумеречных тотемных времен, жила бабочка. От нее он вел свою родословную. Она, забытая, присутствовала в его человеческой сути, расправляла в нем свои разноцветные перепонки.
Это была лаура из семейства нимфалид, с заостренными передними крыльями, зазубренной неровной кромкой, смугло-коричневая, а не белесая, какой казалась в полете, с песчано-желтыми полосами, переходящими в белое. При легком повороте головы, при изменении ракурса на задних крыльях вдруг сочно, пугая своим драгоценным лилово-голубым отливом, зажигались два продолговатых пятна. И этот синий, как горящий спирт, огонь бушевал в бабочке. Меняя наклон ладони, он еще и еще раз вызывал этот свет.
Она, лежавшая у него на руке, казалась абсолютным выраженим этой земли и страны. Ее ландшафта, расцветок, двух омывающих страну океанов, смуглых гор, белоснежных, плывущих в небесах облаков. Она таила в себе красноватый оттенок возделанных почв, чересполосицу кофейных плантаций, пепельных каменистых проселков. На ней тончайшей техникой, не рисунком, не буквами, а звуком, как на крохотном диске, была записана история этих земель с древней цивилизацией инков, испанским нашествием, с разрушением языческих храмов и возведением барочных витиеватых соборов. Он не мог объяснить, но чувствовал, что на этих распахнутых крыльях была запечатлена история новейших времен: партизанские отряды Сандино, революционные колонны в Манагуа, автомобиль, подожженный базукой, в котором погиб Сомоса, недавний пожар Коринто, тринадцать штурмов Сан-Педро, и вчерашняя ночь у подножия вулкана, и сегодняшнее плывущее дерево. На этих утонченных, откованных на небесной наковальне пластинах была занесена колоссальная информация о мире. И о нем, Белосельцеве, посетившем этот мир. И если научиться вглядываться, научиться читать письмена и иероглифы, можно узнать свои собственные концы и начала, свою жизнь и смерть.
Держа на ладони добычу, он извлек жестяную коробку, где лежали бумажные складни с ватой. Стряхнул в один из них бабочку, и она улеглась, как слайд. Будет покоиться до Москвы в своей усыпальнице. Мысленно поцеловал ее и закрыл коробку. Охота его продолжалась.
Он медленно шел по луговине, действуя сачком, захватывая фосфоресцирующих желтушек, кирпично-красных перловиц, маленьких, вертких, с длинными шпорами толстоголовок. Называл их русскими именами, не успевая разглядеть, наполняя ими жестяную коробку. Умерщвленные, они в самолете пересекут океан, дождутся зимних московских деньков, ледяных тоскливых ночей. Тогда он извлечет их невесомые сухие тельца, уложит на влажный фарфор тарелки, пока не пропитаются влагой, не обретут эластичность. Тогда он расправит их на мягком липовом ложе, наколет на тончайшую сталь, станет пеленать в белые бинты, как мумию. Расправленная, высохшая бабочка займет свое место в коллекции, а он в московской ночи, гудящей от ледяного бурана, вспомнит этот луг, горячий пот на лице, мерцающий, прерванный ударом полет.
Как пастух, он шел через луг, на котором паслись клубящиеся стада бабочек. Выловил все обитающие на лугу виды, по нескольку экземпляров, оставив за собой растревоженную популяцию, не поколебленную исчезновением десятка особей. В поисках новых видов, иной экологии вышел на открытые океану бугры. И не ошибся – мимо по ветру пронесло ширококрылую черную бабочку, в которой блеснуло изумрудно-зеленое. Боролась с ветром, тормозила полет, упиралась в воздух маленькими распушенными парусами, на которых зеленью была вышита таинственная геральдика. Белосельцев кинулся к ней, не достал, промахнулся. Огорченный, провожал ее беспокойный полет, и ему почудилось, что бабочка на него оглянулась. Две другие, точно такие же, пропульсировали одна подле другой, не откликнулись на его атаку, на его торопливый бег с приподнятым напряженным сачком. Их сносило, а они старались выдержать направление, черные, хвостатые, украшенные темно-зеленым металлом.
Он прошел, огибая холм, выбредая на пустынную косу, и здесь, в ровном дующем ветре, непрерывно, мощно летели черно-зеленые махаоны в незримом, проложенном в небе туннеле, стиснутые магнитными полями, не дающими им отклониться. Появлялись в одиночку и парами, будто их выдавливало из воздуха и океана, сотворяло тут же, в песчаных холмах, впускало в мир с налаженного конвейера. Белосельцев поражался серийному производству природы, пропускал над головой молчаливых, страстных, черно-зеленых бабочек.
Первый, не пойманный, а сбитый, оглушенный ударом обруча махаон упал на песок, распластал во всю ширину крылья. Белосельцев наклонился, боясь его тронуть. Рассматривал изумрудный узор, составленный из двух драгоценных мазков, из двух зеленых лампасов на задних крыльях. Они рябили, словно в момент раскрашивания начиналась легкая вибрация мира, и художник запечатлел эти малые сотрясения. Белосельцев поднял бабочку, вяло сложившую крылья. Испытал счастье от обладания ею, мучительное наслаждение от ее женственной красоты. Прикосновением к ней вписал себя в светомузыку океана и гор. Сочетался через убитую бабочку со всем континентом.
Он ловил махаонов, сначала волнуясь, промахиваясь, совершая ошибки, пускаясь напрасно вдогон. Но потом успокоился, видя неисчерпаемость их табунов. Ловко, точно, подставлял сачок, захватывал вместе с ветром, держал, выпуская сквозь поры летящий воздух, слыша шуршание о марлю черных секущих лезвий. Он и здесь утолил свою страсть, наполнил коробку. Покидал этот участок планеты, выбранный бабочками для своих траекторий.
Ступал по душной земле, и резные плоские травы пугливо складывались под его ступнями. Медленно раскрывались, когда он проходил. Он утратил способность думать, утратил имя и память, превратился в одно созерцание. Реагировал, как эти листья, на плотность почвы, колебания температуры, на душные, то сладковатые, то горьковатые, ветерки. Спустился в ложбину, укрытую от океанского ветра, с зарослями, источавшими приторно-сладкий запах. Сюда не долетали дующие силы. В скопившемся душном жаре в тампоне пыльцы колыхались белые кисти цветов. В них плотно, бурно, путаясь и сшибаясь, вонзались бабочки. Стукались друг о друга, гневно отвоевывали себе место в цветах, роились, большие и малые. Планировали, мяли соцветия, обнимали их лапками, прокалывали чашечки гибкими хоботками, пили сладость, пульсировали сладострастно тельцами. Взмывали, сшибаемые другими, пускались в спиралеобразный полет по двое, словно обменивались ударами, падали бессильно в траву, скрывались в стеблях. И эта буря откликнулась в нем ответной плотной энергией. Яростным ослеплением, страстью. Он ловил их, сшибал с цветов, едва успевая увидеть. Сыпал в конвертики их умирающие, продолжающие шевелиться тела. Черпал крупных песчаных папильонид, похожих на алебарды. Красных, как бумеранги, гелеконид, мелькающих у глаз алой тенью. Мягких, похожих на балерин данаид, возникавших из стеклянной пустоты – только что вычерпал из маслянистого воздуха медлительную темно-алую бабочку, и опустевший шар света медленно лопался, порождая точно такую же. Поймал черно-золотую, полосатую, как крохотная летающая зебра. Не успел освободить сачок, поймал вторую, чье место над листком тотчас заняла третья, наивно, послушно залетая в сачок. Стоял, держа свою снасть, видя, как кружатся в марле, словно в тесном загоне, полосатые бабочки.