Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марик не мог думать ни о чем другом, напоминая человека, снова и снова раздирающего старые полузажившие раны. Ненависть его к жене так велика, так настоятельно требует пищи, что Марик, как влюбленный, не может наглядеться на нее и только сжимает кулаки в карманах брюк.
Домой не хочется. Благо не холодно. Можно бесконечно долго бродить по городским улицам. Думать. Он так давно не ходил пешком… Еще со студенчества, пожалуй, когда провожал домой девочку… Как же ее звали? Не вспомнить сразу… смешливая, нос в веснушках… совсем простая… безобидная… Девочка из предместья. А ему, дураку, остроты хотелось, перца… игры словами, эквилибристики, легкого душка стервинки…
Леночка… Леночка! Вот как ее звали… Леночка! Простая душа была. Вышла замуж сразу после окончания института… Видел он ее через пару лет – одного малыша за руку ведет, другой в коляске. Толстая, улыбчивая, с узлом волос цвета пшеницы…
Господи, какой дурак! И такая тоска по теплу и участию охватывала Марика, что хоть волком вой. На что жизнь растратил… И с кем? Над родителями смешки строил, что живут вместе… Мать – с рассеянным взглядом голубых фарфоровых глаз и благожелательной улыбкой не от мира сего, тонкая и беспомощная. И отец – мужлан, солдат, грубиян. Он часто думал: что же их связывало? И только недавно понял – у отца был дом, где жила его женщина. А у него, Марата, дома нет. И женщины своей нет.
Родители круглый год проводят на даче. У матери лучший цветник в кооперативе. Марик приезжал летом и с комком в горле наблюдал, как мать срезает цветы, фиолетовые дельфиниумы, неторопливо и внимательно рассматривая каждый цветок на ветке. Фарфоровые голубые глаза все те же, а волосы совсем седые. Отец по-прежнему подтянут, жилист, зимой купается в проруби, только армейский ежик поредел и посерел. Председательствует в дачном кооперативе, руководит там твердой рукой.
Марик всегда боялся отца. Тот устраивал ему выволочки за лень, беспорядок в комнате, сигареты, плохую музыку, манеру спать до полудня. Как Марик мечтал, что когда-нибудь мать уйдет от отца… и они заживут вдвоем. Слава богу, не ушла. Сказала однажды ему: «Марик, глупый мой мальчик, ты ничего еще не понимаешь в жизни. Но ничего, когда-нибудь…»
Кажется, пришло время. Хотя разве можно понять, что держит людей вместе? Общие интересы? Уважение? Лень? Деньги? Любовь?
…Отец читает вслух газету, комментирует новости, ругает правительство, рубит рукой воздух. Мать согласно кивает, взгляд голубых глаз рассеян, мысли неизвестно где. Возможно, думает о розовом кусте «Арлекино», который никак не хочет расцвести… Марик вдруг понял, что завидует родителям – до слез, до дрожи. Дорого бы он отдал, чтобы рядом с ним была женщина, которой он читал бы газету, а она думала о… неважно, о чем. Она сидела бы рядом, наливала ему чай, подсовывала лучшие куски, клала ладонь на его руку привычным жестом… Он, дурак, считал их брак неудачным. А что такое удачный брак?
Неудачным оказался его собственный брак. И карьера накрылась медным тазом. И что теперь? Все сначала? Уйти из «Торга», хлопнув дверью? С гордо поднятой головой? Не получится. Некуда уходить. Придется нагнуть голову и терпеть этого выскочку Алекса. Нет, если по справедливости, то Алекс мужик неплохой. Ситуация в «Торге» его тоже напрягает. Все повторяет: «Марат Николаевич, Марат Николаевич», а в глаза не смотрит… Хотя про себя, несомненно, думает, что он, Марик, дурак и неудачник и чуть не пустил их по миру. Ну и пусть думает. Черт с ним. Им детей не крестить. Нужно поговорить с Ситниковым, может, у него найдется что-нибудь… Он вяло строит планы на будущее, прекрасно понимая в глубине души, что не возьмет его Ситников к себе, да и никто не возьмет. Он и Женьке-то не особенно был нужен…
Марик бредет куда глаза глядят, не узнавая города, удивляясь тому, как сильно он изменился. Подобрался, запестрел витринами, засверкал рекламами.
Подмораживает. Под ногами хрустит ледок. Снег сыплет все гуще. Хмель выветрился, и Марик почувствовал, как устал, и физически, и морально. Он остановился, стараясь понять, куда его занесло. Домой не хочется. Дома Ирка. Пылающий сгусток ненависти и презрения.
Любил ли он ее, вдруг спросил себя Марик. Если честно, он и сам не знал. Не было у него ответа. Может, и любил, но не Ирку, а другую женщину, которую разглядел в ней. Та, другая женщина, привлекала его бесшабашностью, нахальством, острым язычком. Не сразу он заметил, что язычок раздвоенный. И еще… жадностью! Именно жадностью, с которой она спешила жить, хватая все, что втягивалось в ее орбиту. Неразборчивой жадностью, как он понял потом. Всеядностью. Она могла сидеть допоздна в баре, хлестать водку с шампанским, потом танцевать до упаду в самой занюханной дискотеке, являться домой под утро, а в девять мчаться на первый урок в техникум, где она тогда еще преподавала английский. Тощая, как подросток, с вихлявой походкой и шальными глазами, она казалась ему удивительно юной и свежей, а себя он видел кем-то вроде отца неразумного дитяти, готовясь добродушно, но твердой рукой отнимать у дитяти шоколадки и подсовывать тарелку с гадкой, но полезной манной кашей. Мнилась ему смутно некая роль наставника и путеводной звезды, и он ничего не имел против.
Не получилось. Их союз напоминал связку из суетливого муравья и толстой неповоротливой гусеницы, с той разницей, что муравей вкалывает, а Ирка жаждала развлечений. Или юркого катера и тяжелой баржи, груженной цементом или кирпичами. Это был дуэт скрипки и барабана. Ребенок оказался слишком испорченным. Да и не ребенок это был. Марик в своем идеализме, воспитанный мамой с фарфоровыми рассеянными глазами, видел в Ирке малого неразумного ребенка и представлял себе, как тот меняется от его снисходительно-мудрых педагогических приемов. Увы, увы…
Прозрение наступило на очередной тусовке с приезжими киношниками, снимавшими у них что-то из жизни простых людей из провинции. Какие-то бандюки, умные следователи, отцы города – авторитеты… Они все поддали тогда изрядно, шум стоял, каждый выкрикивал что-то свое, не заботясь о слушателях. Он, Марик, красиво ухаживал за актрисой, которая играла роль танцовщицы из ресторана, развратной особы, а по сути самою себя, и не выпускал из вида Ирку, которая отрывалась от всей души. В короткой юбочке, подвижная, худенькая, она выплясывала с длинным помощником режиссера, высокомерно-снисходительным столичным парнем. Под левым коленом у Ирки на колготке светилась большая дыра. Марик усмехнулся. Тогда она еще напоминала ему избалованного ребенка, сметающего все подряд с жизненных прилавков, давящегося конфетами, зеленым крыжовником и солеными чипсами одновременно.
Потом Ирка исчезла – видимо, вышла покурить, как он подумал. Потом вернулась. Дырки не было. И колготок, кажется, тоже не было. Он, озадаченный, сначала не понял. Но в памяти всплыло воспоминание о некой замужней даме, вхожей к ним в дом, которая, затащив его, подростка, в спальню родителей, торопливо стаскивала с себя колготки… А потом торопливо запихивала их в сумку, боясь, что застукают, и выскакивала в гостиную дожидаться его, Марика, матери, которая вышла в магазин по соседству. Благо осень теплая стояла.
Что он почувствовал тогда? Примерно то же, что чувствует человек, которого внезапно ударили под дых. Перехватило дыхание, забился пульс в затылке, стало жарко. Гадливость почувствовал и, как ни странно, желание. Он представлял себе, как она торопливо снимает колготки где-нибудь в темном коридоре, прижатая к стене длинным помрежем, и заталкивает их в крошечную красную сумочку. Задирает юбку, вскрикивает, задыхается, впивается в его рот хищными губами…