Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Принесите, сделайте милость, да пораньше! – взмолился Ивашка. – А мы ее и купить можем за хорошие деньги. Только чтоб никто не знал.
– Никто и не узнает. Раз я решил к вам наняться, то не подведу. Буду молчать, как соленая треска.
Палфейн хлопнул Ивашку по плечу и пошел к форбургу. Ивашка потрогал хлопнутое место – не горит, не онемело.
– А что, коли Палфейн – человек, так, может, и то, на крыше, не черт? – спросил он.
– А что же оно тогда такое? Ангел Божий? – ехидно полюбопытствовал Петруха.
– Нет, на ангела оно не похоже. А вот из людей – похоже на того графа, что привез Палфейна с мартышками, плясунов и монашек.
– Для чего бы графу скакать по крышам?
– Вот и я думаю – для чего… Пошли, доложим Шумилову, пускай он разбирается! Тсс, стража…
Они прижались к стене.
Стража шла так, как будто ей велено было охранять крыши, – таращилась вверх. Слухи о скачущем по черепице черте, видать, сильно ее смущали. Все три стражника норовили поскорее завершить обход и спрятаться в свою караульню.
– Пошли за бритвой – нашли беса… – пробормотал Ивашка. – То-то Шумилов обрадуется…
А Шумилов сидел у окошка и думал. Пленницу он препоручил Ильичу, тот ее устроил в чулане, снабдил всем необходимым и даже дал свою чистую рубаху, довольно длинную. До утра предстояло решить, что же с ней делать.
Что такое похороны – Шумилов знал. За упокой души пьют, и пьют люто. Вряд ли курляндский земледелец в этом отношении сильно отличается от русского. Те парни, что гнались за Ивашкой и Петрухой, могут к утру проспаться и прибежать в замок, а могут спать до обеда, потом валяться, отпиваясь… чем отпиваясь-то? Пьют ли в Курляндии страдальцы огуречный рассол?..
Но приготовиться к неприятностям нужно так, как если бы они заявились с рассветом.
Нужна ли ему, подьячему Посольского приказа Арсению Шумилову, блудная бегинка? Ежели бы хоть что путное рассказала! Так молчит…
Может, отдать – да и перекреститься?
А что, коли все это дело с убийством и побегом, если копнуть поглубже, имеет значение для только-только налаженных отношений между герцогом Якубусом и государем? Вот и ломай голову – нужно ли герцогу, чтобы бегинку изловили и привели к нему? Она его считает свидетелем – а хочется ли его высочеству быть свидетелем?
Вошел заспанный Ильич.
– Наши обалдуи явились, – доложил он. – К тебе просятся. Примешь?
– Приму. Впусти.
Ивашка и Петруха застряли в дверях – хотели войти разом.
– Ну, чего вы среди ночи притащились? – спросил Шумилов.
– Твоя милость, Арсений Петрович, не серчай, тут такое дело, что до утра ждать не хотели, – начал Ивашка. – Ты слыхал, что в Гольдингене черт завелся?
– Как ты приехал, так он и завелся, – буркнул Шумилов.
Ивашка не обиделся, а подробно рассказал, как пошли за бритвой и где обнаружили Палфейна.
– Так что бритву он обещался принести, и тут же его допросить надо! Если тот, что по крышам скачет, голландский граф, то для чего эта прыготня? Что это за чушь про адских точильщиков? И кто шарил в доме монашек, чего тому человеку надобно? Раз уж у нас монашка завелась, так хорошо бы узнать. Говорил же я – монашка не простая.
– Сам вижу. Значит, письмо с печатью. И что на печати?
– Пентаграммы, Арсений Петрович. Такое слово еще не всякий выговорит, а я для одного человека с немецкого письмо вслух переводил, сам не понял, что такое наговорил, так там пентаграмма поминалась, и он объяснил – звезда о пяти лучах. Плохой знак, говорил, я уж не рад был, что с ним связался…
– И как тот граф, или не граф, называл человека, что пришел шарить в жилье монашек?
– А не разобрать было. Дона рыба… Ну, не донная рыба же!
– Нет у рыб такого названия, – вмешался Петруха.
– У вас, архангелогородских, нет, а тут, поди, есть!
– Кто тут рыбу по-русски называть станет?
– Хватит. Все рассказали – ну и ступайте, – велел Шумилов. – Спозаранку – к сокольникам за красными кафтанами. Пошли вон.
Выйдя из комнатушки, Петруха с Ивашкой расстались. Петруха пошел ночевать в шатер, а Ивашка расстелил себе на кухне тюфячок, разулся, лег и притих – чтобы не беспокоить Шумилова.
Тому только новой ссоры между подчиненными недоставало. Оба они раздражали его безмерно. Он вовсе не хотел ехать в Курляндию, да еще в обществе хорошо ему знакомого Ивашки, а Васильев был для него – человек из иного мира, совершенно не московский человек, простых вещей не понимающий.
Разбираться в их склоках Шумилов не желал. А желал он одного – тишины.
Он трудно сходился с людьми – долго приглядывался, панибратства не допускал и ежели кого в приказе спрашивал о погоде на дворе, то это уж было в его понимании даже не шагом, а трехсаженным прыжком навстречу. Потому долго не женился – мать уж отчаялась, свахи перестали ее навещать. Потом мать слегла, думали – не встанет, и он, сжалившись, позволил ей выбрать невестку на свой вкус, поклялся перед образами, что женится беспрекословно.
Тут-то Господь и сжалился на ним – привел Алену Перфильевну и поставил с ним под венец. В храме Божьем и увиделись-то впервые, хотя до того он, как положено жениху, слал ей подарки – лакомства, украшения, гребни рыбьего зуба и зеркальце в ларчике.
Их оставили одних в спальне, горели свеча и лампада в углу перед заботливо завешенными образами, он смотрел на смутившуюся безмолвную жену и не знал, как с ней заговорить. Прошелся от кровати к печке и обратно. Сел на лавку, повесил голову. Надо было обнять, поцеловать, помочь ей снять тяжелое ожерелье. Это он понимал – но все казалось, что коснется ее рукой – а она и оттолкнет. Как не оттолкнуть – молодая, глупая, девятнадцать лет… а ему уж двадцать девять…
Как не оттолкнуть с перепугу-то!
И первое, что он ей сказал севшим от волнения голосом:
– Ты не бойся…
– Ага… – прошептала она.
– Не обижу…
Она оказалась умнее его – подошла и села на ту же лавку под высоким узким окошком. Не рядом села – между ними было чуть более аршина, и ее рука лежала на красном суконном полавочнике. Он накрыл эту маленькую, крепкую, рукодельную руку своей. Еще посидели этак, молча, словно беззвучно сговаривались. И разом друг к дружке повернулись. Тут он впервые за два месяца сватовства улыбнулся.
Потом Алена нередко припоминала ему их первую ночь и шутя признавалась, что коли бы он так ни на что и не отважился – она бы наутро к матушке своей убежала, ни за что бы не вернулась.
Но и она, и он знали: как их руки в ту ночь соединились, так и души срослись: вдруг, по неизреченной милости Божьей.
А милость Божья – она не большими буквами написана, она в дуновении ветерка является, в неуловимой взаимосвязи намеков. Не давал им Господь зачать дитя – им бы понять, что для их же пользы такое Его решение, и смириться. А они смиряться не хотели, в богомольные походы отправлялись, милостыню раздавали, Алена по обету пелены и воздухи для церквей вышивала. Вымолила дитя – а вместе с ним и свою погибель…