Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он пришел ночью, весь в крови, лицо опухло, его невозможно было узнать. Он вошел в комнату, где вы спали, и попросил твою мать не плакать, чтобы не разбудить вас. Он привел меня и твою маму в гостиную и рассказал о том, что творится в городе, как убивают людей, жгут дома, мучат женщин, — о том, на что способны люди, когда теряют человеческий облик. Он сказал, что вас нужно защитить любой ценой, немедленно покинуть город, запрячь коляску и бежать в провинцию, где наверняка тихо. Твой отец умолял меня приютить вас в моей семье, здесь, в этом доме в Измите, где ты провела несколько месяцев. А когда твоя мать со слезами спросила, почему он говорит так, будто не поедет с вами, отец ей ответил: „Я немножко посижу, очень устал“.
В нем была гордость, он держался прямо и стойко и не сдавался ни при каких обстоятельствах.
Он сел на стул и чуть прикрыл глаза, а твоя мать опустилась на колени и обняла его. Он положил ладонь ей на щеку, улыбнулся, глубоко вздохнул, голова его склонилась набок, и больше он ничего не сказал. Твой отец умер с улыбкой на устах, глядя на твою мать — так, как он и хотел.
Помню, когда твои родители однажды поссорились, твой отец сказал мне: „Знаете, госпожа Йилмаз, она сердится, потому что мы слишком много работаем, но, когда мы состаримся, я куплю ей красивый дом за городом с участком земли, и она будет счастливейшей из женщин. А я, госпожа Йилмаз, когда я умру в этом доме, который мы заработали своим трудом, в тот день, когда я уйду, в последний миг я хочу смотреть в глаза жены“.
Твой отец, когда произносил эти слова, говорил нарочно громко, чтобы твоя мама слышала. Она несколько минут молчала, а когда он надевал пальто, подошла к нему и сказала: „Во-первых, неизвестно, ты ли первый меня покинешь, но в тот день, когда твои проклятые мастерские загонят меня в могилу, я в предсмертном бреду буду видеть кожаные подметки“.
А потом твоя мать расцеловала его и заявила, что он самый привередливый сапожник в городе, но она ни за что не хотела бы другого мужа.
Мы положили твоего отца на кровать, твоя мама укрыла его, как будто он спал. Она целовала его и шептала слова любви, которые касались только их. Она попросила меня разбудить вас, и потом мы ушли, как и велел ваш отец.
Пока я запрягала коляску, твоя мама укладывала чемодан, положила туда немного вещей и рисунок, где были изображены они с мужем, видишь, там, на комоде, между окнами».
Долдри, я подошла к окну и взяла рамку в руки. Я не узнала их лиц, но эти мужчина и женщина, которые улыбались мне из вечности, были моими настоящими родителями.
«Большую часть ночи мы провели в пути, — продолжала госпожа Йилмаз, — а на рассвете прибыли в Измит, где вас приняла моя семья.
Твоя мать была безутешна. Она целыми днями сидела под большой липой, вон той, которую видно из окна. Когда ей становилось лучше, она водила тебя гулять, собирать букеты роз и жасмина. По дороге ты рассказывала нам про все запахи, которые чувствовала.
Мы думали, что нашли мирный приют, что зверства прекратились, что ужасы творились в Стамбуле только одну ночь. Но мы ошибались. Ненависть охватила всю страну. В июне мой младший племянник прибежал запыхавшись и прокричал, что в нижней части города хватают всех армян. Их силой сгоняли к вокзалу, заталкивали в вагоны для скота, обращаясь с ними хуже, чем с животными, которых везут на бойню.
Моя сестра жила в большом доме на берегу Босфора. Эта глупышка была так красива, что ею увлекся богатый и знатный человек. Муж ее был слишком влиятельным господином, без приглашения к нему в дом мы бы не попали. Сестра с мужем были очень добры и никому бы не позволили тронуть женщину с детьми. Мы устроили семейный совет и решили, что с наступлением ночи я провожу вас туда. В десять вечера, дорогая Ануш, — я помню все, будто это было вчера, — мы взяли маленький черный чемодан и пошли пешком по темным улицам Измита. С верхушки лестницы, что в конце нашей улицы, было видно, как кругом то и дело вспыхивало яркое пламя. В порту горели армянские дома. Мы пробирались украдкой, прячась от отрядов дикарей, истреблявших армян, через некоторое время укрылись в развалинах старой церкви. Наивные мы были, думали, что худшее позади, поэтому вскоре вышли. Мама держала тебя за руку, и тут они увидели нас».
Госпожа Йилмаз замолчала. Она плакала, а я обнимала ее, стараясь утешить. Потом она взяла платок, утерла слезы и продолжила свой тяжелый рассказ.
«Прости, Ануш, больше тридцати лет прошло, а я все не могу говорить об этом без слез. Твоя мама присела возле тебя, сказала, что ты ее жизнь, ее маленькое чудо, что ты должна выжить во что бы то ни стало, она всегда будет присматривать за тобой, и ты всегда будешь в ее сердце, где бы ты ни была. Потом сказала, что ей нужно идти, но она никогда тебя не покинет. Подошла ко мне, вложила твою руку в мою. Расцеловав нас всех, она попросила меня вас защитить и подтолкнула нас к темному подъезду. А потом ушла одна в темноту, навстречу отряду варваров. Чтобы они не увидели нас, чтобы не пришли за нами, она пошла к ним сама.
Когда они увели ее, мы спустились с холма по тропинке, которая была мне хорошо знакома. В бухте у причала ждала лодка, а в ней мой двоюродный брат. Мы сели в нее, вышли в море и до рассвета прибыли на место. Пришлось еще немного пройти, и наконец мы оказались в доме сестры.»
Я спросила госпожу Йилмаз, что сталось с моей матерью.
«Точно мы так никогда и не узнали, — отвечала она. — Известно только, что из Измита вывезли четыре тысячи армян, а по всей империи в то страшное лето их убивали сотнями тысяч. Сегодня никто об этом не говорит, все молчат. Так мало тех, кто выжил и нашел силы рассказать об этом. Их не захотели слушать. Нужно много мужества и смирения, чтобы просить прощения. Были разговоры о переселении народа, но это совсем другое, поверь мне. Я слышала, что колонна из мужчин, женщин и детей, шедших на юг, растянулась на многие километры. Те, кого не погрузили в вагоны для скота, шли по шпалам пешком без еды и воды. Тех, кто больше не мог идти, расстреливали в оврагах. Других отвели в пустыню и бросили умирать от усталости, голода и жажды.
Когда я в то лето жила с тобой у сестры, я ничего этого не знала, хотя и боялась самого страшного. Я видела, как ушла твоя мать, и чувствовала, что она не вернется. Я боялась за тебя.
На другой день после этой трагедии ты снова вернулась в свой мир тишины, ты не хотела больше говорить.
Через месяц, когда сестра и ее муж удостоверились, что в Стамбуле стало спокойно, я отвела тебя к аптекарю на улицу Истикляль. Увидев его жену, ты улыбнулась и бросилась в ее объятия. Я рассказала им о том, что произошло.
Ты должна понять меня, Ануш, мне предстояло сделать страшный выбор, и я приняла тяжелое решение, чтобы тебя защитить.
Жена аптекаря очень любила тебя, и ты отвечала ей тем же. Только с ней ты говорила хоть немного. Иногда она приходила в парк Таксим, куда я водила тебя гулять, давала тебе нюхать листья, траву, цветы и рассказывала, как они называются. Рядом с ней ты оживала. Как-то вечером я пришла к ним за лекарствами, аптекарь сказал, что скоро они возвращаются на родину, и предложил взять тебя с собой. Он обещал, что там, в Англии, тебе уже нечего будет бояться, что они подарят тебе жизнь, какую подарили бы собственному ребенку, которого не могли иметь. Он заверил меня, что с ними ты никогда не будешь сиротой, что у тебя будет все, а главное — любовь и забота.