Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В цитированном несколькими строками выше письме от 31.VII.64 Воля отмечает значение для него семьи, как спасения от одиночества. Но и семья с разнородными интересами и потребностями ее членов не всегда могла обеспечить Воле ту духовную атмосферу и те бытовые условия, которые ему были необходимы. В этом отношении очень важно следующее место письма от 25. VII.61: “Мне очень дорого, что мои успехи Тебя радуют. Сам я к ним довольно равнодушен и отдал бы их за обыкновенное спокойное семейное счастье. Нас шестеро очень разных людей, и покоя дома я не имею… Я могу, правда, замкнуться в своей комнате, но счастье не в книгах”.
“Счастье не в книгах!”… И это пишет человек, пожалуй, наиболее “книжный” из всех, кого я знал! Между тем книги играли в его жизни выдающуюся роль: как книги научные по его специальности, без которых он, естественно, не мог бы вести плодотворной исследовательской работы, так и книги беллетристические, русские и иностранные, неизменные спутники на протяжении всей жизни.
Если с живыми людьми Воля сближался с большим разбором, только с теми, кто отвечал его индивидуальности, то нечто подобное отмечалось и в отборе им книг для чтения. Его литературный вкус в зрелые годы был строг, взыскателен и, несомненно, очень субъективен. В его письмах последних лет содержится немало высказываний о различных писателях и их творчестве.
3. VIII.65: “Ты читаешь Гюго, а я Диккенса (Оливер Твист, Повесть о двух городах). Беспрерывно восхищаюсь. Боже, как хорошо и сильно! Старику Диккенсу можно кое-что простить (наивность, сентиментальность), иначе мы не поймем его силы. Англия и Франция перед революцией изображены и описаны превосходно. Взятие Бастилии просто видишь”.
В письме от 31.VII.67 привлекают внимание строки: “Читал я прозу Лермонтова. Я ранние вещи плохо знаю. “Вадим” произвел на меня огромное впечатление <…> Какая чистота и глубина чувств, какие великолепные строки и страницы, при всей наивности и неправдоподобии замысла! Слабая вещь Лермонтова в тысячу раз значительнее всех современных отделанных и зализанных вещей наших идейных прозаиков, книги которых валятся у меня из рук”.
8. VII.68 он пишет: “Сейчас я занимаюсь древнерусским искусством, читаю книги по иконописи и архитектуре, – когда приедешь, я их Тебе покажу. Есть просто потрясающие по художественному совершенству вещи. Этим я интересовался еще студентом 1-го курса, и вот только теперь дошли руки и нашлось время впитывать все это в себя. Этим я и живу. Ничего нового в области беллетристики не читаю – не принимает душа. Зато перечитывал Золя, теперь с восхищением перечитываю Диккенса. Пробовал читать Паустовского: он описывает пушкинские места, но до того фальшиво и сусально, что я бросил с третьей страницы”.
Это уничтожающее суждение о прозе Паустовского – одного из любимейших моих писателей – показалось мне просто поразительным и заставило лишний раз задуматься над тем, насколько разными могут быть литературные вкусы у людей, принадлежащих, в общем, к одному кругу, развивавшихся в сходных социально-культурных условиях.
Я перечитываю написанное и убеждаюсь, как мало удалось мне сказать о Воле. Пытался говорить об основном, наиболее существенном, но яркого, живого образа нарисовать не удалось. Получился лишь своего рода перечень отдельных черт его характера. Причем перечень далеко не полный. Например, не подчеркнута должным образом удивительная его скромность, соединенная с большим вниманием к собеседнику. Он держался так, словно и не был вовсе ученым с мировым именем, с десятками лет углубленных научных исследований, а был самым простым, рядовым человеком; и собеседник неизменно чувствовал с его стороны благожелательный интерес к себе и безусловное уважение. Эта Волина скромность и заботливая предупредительность к другим были ему органически присущи и являлись лучшим свидетельством высоты его духовной культуры, придававшей ему неотразимую обаятельность.
И ряд других черт многосторонней личности Воли не раскрыт, не показан, не назван…
Впрочем, предшествующим страницам я придаю весьма ограниченное значение. Я их рассматриваю лишь как мое субъективное введение к чтению писем, которые для характеристики Воли дают бесконечно более богатый материал и потому представляют несравненно большую ценность.
Запись в моем дневнике от 5.XII.53 (местами сокращена).
Был у меня в годы юности друг – Воля Пропп. Не могу припомнить, кто нас познакомил и когда именно. Думаю, что это было году в 1916-м. Он был скромный молодой человек тремя годами старше меня. Все силы его, все интересы были обращены к жизни внутренней – умственной, духовной. Мы с ним быстро сошлись, стали встречаться, вместе читали сочинения философского характера, обсуждали их.
Он очень серьезно относился к вопросам этики, к жизненному долгу человека. Пробовал писать и на русском языке, и на немецком, который был ему более близок (в частности, хотел писать повесть “Der arme Johannes”)[141]. Бывал у нас в Лесном, и мы бывали у него. Помню, что он у нас в Лесном читал в узком кругу “Двенадцать” Блока, и мы спорили о том, каково же отношение Блока к революции…
Это была содержательная дружба. Затем жизнь нас развела на долгие годы.
Вернувшись осенью 1946 г. из Германии (по окончании войны), я как-то случайно напал на одну научную работу Воли – о русских сказках. Я прочел эту вещь с большим удовольствием, наслаждаясь чудесным, каким-то “мягким” языком и глубоким проникновением в тему исследования.
Однако тогда я сразу не предпринял шагов к розыскам Воли: моя жизнь была слишком неустановившейся, я слишком остро болел своим уходом от семьи…
Затем жизнь понемногу наладилась. Ко мне приехала из Риги Евдокиюшка[142] и тоже стала работать в Академии: я – в Научном отделе, она – в баролаборатории. Я получил две комнаты в новом доме Академии, мы оформили свой брак. Здоровье Евдокиюшки улучшилось.
Думаю, что именно в связи со всем этим во мне как-то сама собою проснулась память о Воле. Я узнал через адресный стол его домашний адрес и написал ему. Он откликнулся немедленно – сердечным, родным письмом.
Так началась наша переписка.
Она обнимает период с начала декабря 1953 г., когда мы с Волей вновь “нашли” друг друга после долгой разлуки, по август 1970 г., когда Волюшка умер.
Она далеко не полна. Волины письма сохранились лучше. Они-то и составляют основной материал последующих страниц. Моих же писем уцелела лишь небольшая часть: от целого девятилетия с февраля 1954 г. по январь 1963 г., а также за весь 1965 г. не сохранилось ни одного письма.
Текст писем оставлен неприкосновенным, без какого