Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Собрание продолжалось пять часов, а Смирнов был лишь первым из 14 ораторов. Среди них были те, от которых знакомые никак не ожидали инициативы. Когда Евтушенко узнал, что слово просит поэт Борис Слуцкий, еще летом спрашивавший у Пастернака мнение о своих стихах, он был уверен, что Слуцкий будет защищать Пастернака, и даже просил его быть осторожным. «Не беспокойся[641], — ответил Слуцкий, — все акценты будут расставлены правильно». Слуцкого совсем недавно приняли в Союз писателей; наверное, ему казалось, что его карьере конец, если он не выступит против Пастернака. Говорил он кратко и избегал оскорблений, которыми пестрели выступления его предшественников. «Поэт обязан добиваться признания у своего народа, а не у его врагов, — сказал он. — …Премия Пастернака дана из-за ненависти к нам… Пастернак — лауреат Нобелевской премии против коммунизма». В частных разговорах Слуцкий также злился на Пастернака. По его мнению, Пастернак перекрывал кислород для «молодой поросли»[642], появившейся после смерти Сталина. Позже выступление на собрании не давало ему покоя. «То, что я выступил против Пастернака, — позор»[643], — говорил он много лет спустя.
Председательствовавший на том злополучном собрании Смирнов тоже говорил, что на нем «несмываемое пятно». Но еще один участник прений, Владимир Солоухин, в переписке с Евтушенко в 1980-х годах утверждал, что сторонники Пастернака, которые молчали, так же виновны, как и те, кто выступал против него. Евтушенко, также бывший на собрании, просил слова, но ему отказали.
«Допустим, мы все[644], все 14 человек, были трусами, приспособленцами, лизоблюдами, предателями и ублюдками, которые никогда не «отмоются», — писал Солоухин и задавался вопросом, где были друзья Пастернака: — Почему они молчали? Ни звука, ни шороха. Почему? Ни одного возгласа, замечания или слова в защиту поэта».
Евтушенко ответил[645]: «30 лет этот грех покоился в глубине… Но гласность, как вешние воды, растопила покров тайны, и ваша старая вина вышла на свет, как рука убитого ребенка показывается из-под тающего снега… Я никогда не считал свой отказ героизмом. Однако разве нет разницы между прямым соучастием в преступлении и отказом соучаствовать?»
Почти все выступавшие, в противовес Слуцкому, говорили предельно жестко. Корнелий Зелинский, литературовед, который преподавал в Литинституте имени Горького, когда-то дружил с Пастернаком, но его речь отличалась «особенной подлостью»[646]. По просьбе Пастернака Зелинский в 1932 году вел один из его вечеров в Политехническом музее и всегда отзывался о творчестве Пастернака доброжелательно. Он называл Пастернака «гениальным дачным сидельцем»[647]и уверял, что некоторые стихи из сборника «Второе рождение» «навсегда останутся в русской поэзии[648]… как шедевры любовной лирики». После войны Зелинский побывал на одном из первых переделкинских чтений «Доктора Живаго».
Зелинский сообщил собравшимся, что он читал роман «внимательно, с карандашом в руках». В начале 1957 года он присутствовал при подписании договора, когда роман собирались издать в Советском Союзе «с купюрами». Зелинский, по его словам, еще тогда, летом 1958 года, в интервью варшавскому радио, выражал озабоченность из-за удаленности романа от современности. Может быть, именно из-за тогдашней причастности к изданию романа он и выражался с такой ненавистью.
«Я почувствовал себя оплеванным, — сказал Зелинский. — Роман как будто осквернил всю мою жизнь… Я не испытываю желания перечислять все дурнопахнущие мерзости, после которых остается дурной привкус. Мне очень странно было видеть, что Пастернак, поэт и художник, опустился до такого уровня. Но то, что мы впоследствии узнали, полностью разоблачило правду: ужасную предательскую философию и всепроникающее пятно предательства…
На Западе имя Пастернака стало синонимом холодной войны… Присуждение Нобелевской премии Пастернаку — это литературная атомная бомба…»
После выступления Зелинский подошел к К. Г. Паустовскому[649], одному из классиков русской литературы. Тот с презрением отвернулся и отказался пожать ему руку.
Смирнов прекратил прения, хотя выступить записались еще 13 человек. Присутствующие устали. После голосования Смирнов объявил, что резолюция одобрена единогласно («Неправда! Не единогласно[650]! Я голосовала против!» — закричала женщина, пробившаяся вперед, пока другие спешили к выходу. Единственной раскольницей оказалась недавно вернувшаяся из лагерей Анна Аллилуева, невестка Сталина.)
Травля Пастернака освещалась на первых полосах газет по всему миру. Московские корреспонденты подробно рассказывали о кампании в СМИ, об исключении Пастернака из Союза писателей, о присуждении Нобелевской премии и отказе от нее, об угрозе высылки. Редакционные статьи как будто состязались в злобе, нападая на одинокого писателя. В статье «Нью-Йорк таймс», озаглавленной «Пастернак и пигмеи», говорилось: «По ярости, злобе и мощи нападок[651]многое становится ясно. Внешне советское руководство сильно. В их распоряжении водородные бомбы и межконтинентальные баллистические ракеты, огромная армия и флот, бомбардировщики и военные корабли. Против них — один пожилой человек, совершенно беспомощный по сравнению с физической силой Кремля. Однако нравственная власть Пастернака такова, так ярко он символизирует совесть поруганной России, которая дает сдачи своим мучителям, что дрожат те, кто сидят в Кремле».
Художник Билл Молдин поместил в «Сент-Луис постдиспетч» карикатуру, получившую Пулицеровскую премию. На ней Пастернак в виде оборванного лагерника в кандалах и цепях пилит дрова в снегу со своим сокамерником. Подпись гласила: «Я получил Нобелевскую премию по литературе. А ты в чем провинился?»
Французская «Диманш» назвала литературный кризис «интеллектуальным Будапештом»[652]для Хрущева.