Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда он выплескивал вот эти истории, все-таки переполнявшие его, то уже не взглядывал на меня, вопрошая одобрения или восторга. Он уже в этом не нуждался, он был способен сам по себе на тавтологическую работу.
Овечин смотрел куда-то перед собой. Вдаль. Из его жизни исчезло все, в чем он мог нуждаться, так как он стал самодостаточен. И никто, как показалось мне тогда, ему не был, по большому счету, нужен. Все видимые признаки успеха осеняли его молодую жизнь – и отдельная квартирка, и пристойный автомобиль, и повалившие партикулярные чины с рангами.
Его жизни были принесены жертвы, но их не жаль, они ведь были нежизнеспособны. А все нежизнеспособное должно быть вытеснено – если не вообще, то на периферию, где они, этой своей жалкой немочью, никому не смогут мешать.
– Ты ведь знаешь, я системный sapiens эпохи научных революций, – говаривал Овечин.
В подтверждение этого тезиса он протянул мне визитную карточку на двух языках, выдавленную в болотной ряске верже. Словно следы небольшого, но тяжелого животного с коготками.
Я тогда глядел на него, на его перипетии, как будто был вообще исключен из бытия. Как некий инертный наблюдатель, как насекомое Босха с высокого жесткого шестка.
Именно таким он, видимо, и воспринимал меня. А сам он был широченной неукротимой рекой, где есть место и раздольному подвигу, и разгульному приключению, а оно, в некотором роде, тоже подвиг, да и простому благодарному труду.
Мне казалось почему-то, что он сам себе произносит надгробную речь, где перечисляют заслуги покойного. И он, безусловно, был уверен, что я тоже верю в этот панегирик, где все предательства, низость и подлость проходят по самому высокому ранжиру общественно-государственных заслуг.
“Да может ли такое быть?” – воскликнет недоверчивый читатель.
И я грустно кивну ему: может, и еще как.
Был ли Овечин человеком?
И да, и нет.
Глава пятнадцатая. Несобственное время
Теперь завеса времени так уплотнилась, что на этот главный вопрос мне не ответить. Я еще могу подтолкнуть себя к воспоминаниям о его речах и о его позах, которые он принимал, попирая завершенностью своих резких рассчитанных “корпоративных” движений всю прелесть и очарование близкой беседы двух старинных знакомых, попивающих вино или пиво.
Я вдруг обнаружил, что в нем не было ничего воскового и текучего, – только резкая сочлененность крепко сбитых хороших блоков. Но не суставов и сочленений, а особенных серий движений, провоцирующих речь – как в недобросовестном мультфильме, где переходят от мизансцены к мизансцене рывками, разрушая текучее правдоподобие. Лишь выдувая в бумажные небеса белые пузыри с трухой завершенных сентенций.
Не стану их приводить, так как мне очень стыдно. Стыдно потому, что я их слушал. Мучительно. Через меня, как через тесную раскрытую фрамугу форточки, просвистели все ветры и сквозняки того паршивого времени. Оно, это время, упиралось в его овечинский парус, раздувало и бодро несло куда-то вперед.
Скоро он стал абсолютно невидим и даже теоретически недостижим.
Только слухи о нем.
Переехал в Москву. Закрытое колоссальное отраслевое НИИ. Свой туманный сектор. Скорая закрытая защита докторской. Новая туманная жена – дочь засекреченного замминистра или самого министра сами понимаете чего. Это уже была настоящая золотая элита. Без дураков. И я только наивно догадываюсь о качествах и свойствах отдаленной жизни на том тропическом архипелаге чистых выгод и неотвратимо исполняющихся желаний.
Все.
Он пропал из поля моего зрения.
Я о нем забыл.
Глава шестнадцатая. Summary
Потом еще прошло очень много лет. Потом, кажется, еще.
Время сделалось абсолютной разреженностью, но с каждым годом оно каким-то образом еще более и более уплотнялось. И я входил в его отупевший от тишины шорох все с большими затруднениями.
Надо признаться, что я болел. Иногда замедленно, легко, но подолгу, иногда серьезно, но искрометно и кратко.
В моей жизни, кроме переползания в самый прекрасный город, не произошло абсолютно ничего интересного.
Дивный город надо мной явно потешался. Я ему не подходил, точно так же, как не подошел и жене.
Может быть, потому, что полысел я еще сильнее. Ну просто больше некуда.
Потом, она все же утомилась от меня. С абсолютно здоровым мною ей тоже было невесело, а какого веселья взять с больного.
И вот мы встретились с Овечиным. Как будто настало специальное время для этого. Я ведь вообще-то его ждал. Не Овечина, этого специфического времени.
Иначе все, сказанное ранее, да и пережитое, лишилось бы смысла.
Глава семнадцатая. Смысл не проистекает из звука
Мне снился совершенно необыкновенный по тому состоянию, что я во время него испытывал, крепчайший сон. Его глубина простиралась на целый год.
Вот он.
Я голый и веселый гуляю по мягчайшему снежному полю. У меня совершенно гладкое тело, то есть процесс облысения завершился наконец-то к этой поре оглушительным успехом. И я этому необыкновенно рад. Это грозит невероятной экономией. И нервов и средств. Успех столь велик, что я совсем оглох. Слова, упираясь в прозрачный зимний воздух, ласково окружающий меня, до меня не доходят. Поэтому движения мои величавы и замедленны. Мне ведь всегда мешала чужая речь. И все встречные любезные люди жестами и киванием головы поздравляют с окончанием моих мучений. Они, судя по их радостным лицам, тоже очень ждали этого. Шествие в полной тишине. Ведь бриться больше не придется, счастливо осознаю я. Только иногда обтираться чистым снегом, а его в наших краях навалом. И идея бесплатного омовения ободряет меня чрезвычайно.
Среди гуляющих встречаю старых знакомых, с кем бывал близок в юности. Они не изменились и тоже легко узнают меня.
Навстречу в костюме охотника и в болотных сапогах шествует бодрый Овечин. Он очень хочет со мной говорить. Но речь невозможна. Он держит тяжелую телефонную трубку с болтающимся шнуром. Кто-то мягчайшим движением вкладывает мне в руку такую же. Неторопливо подношу ее к уху.
В ней звучит овечинский голос…
…К вечернему часу я, как обычно, задремал, развалившись в мякоти драного кресла перед хреновым телеком. Футбол уже кончался, наши опять лажанулись. Им уже ничего не могло помочь. Меня захлестывала волна равнодушия. Надо отметить, что после развода, размена и разъезда я здорово опустился.
Кажется, уже метров на пять ниже, чем надо.
Телефон стоял на полу, на самом дне моей однокомнатной норы. В нем дотлевал разговор с супругой. Мы что-то в очередной раз устало пилили, какие-то последние бездревесные тени совместной жизни. Мы запыхались.
Неутешительный итог распила таков: ей – все щедрые запахи нашей древесины нашего прошлого, мне – все постыдные пятна настоящего.