Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 56 57 58 59 60 61 62 63 64 ... 69
Перейти на страницу:

Бабушка несёт пластиковую корзинку, сине-жёлтую, ручки тянутся друг к другу, как ни раздвигай, в корзинке молоко, хлеб, купили по дороге в сад, половину съели и выпили, залечили молочный пакет бинтиком, чтобы дома снова вскрыть, прокипятить молоко, а пакет вымыть, вывернуть чёрной изнанкой, которая, кажется, совсем не подходит молоку, и повесить сохнуть над раковиной (какая была раковина? какой кран на кухне?), и дальше тумбовый стол, от него в памяти остались только жёлтые лаковые двери, там хранился переизбыток тарелок, тёмные сцепившиеся стопки, ни разу не рассмотрел рисунка на них, но мерещится шиповник. Из посуды были выставлены в мир четыре тарелки и три чашки – этого хватало, на окне большая эмалированная кастрюля с игривой, не прижимающейся плотно крышкой, в которой варилось только затяжное, редкое, вроде холодца, на плите натруженные кастрюльки-сёстры поменьше (бесконечный суп, бесконечная картошка, бесконечные макароны). Эмалированный заварочный чайничек с птичкой, птичка пытается взлететь, чайничком не пользовались никогда, он стоял на холодильнике, хранил в себе номера телефонов, таблетки, заколки-невидимки, два тюбика губной помады – одна выдвигалась рычажком, розовый цвет, другая выкручивалась, тёмно-красная, в общем-то закончившаяся, но спичкой ещё можно было поковырять и подкрасить губы. Там же, на холодильнике, было зеркало с ногой за спиной, нога иногда подкашивалась, и зеркало падало, показывало потолку его самого. Я вставал на цыпочки (цыган, цыц, цыплёнок), чтобы снова поставить зеркало, хоть теперь холодильник и крохотным показался бы, как бывает со стариками, рядом с которыми ты из ребёнка так несуразно вытянулся. Куда деться от этой мебельной преданности? Мебель стояла по местам, а теперь толпится, просится обратно, недослужила. Первая прискакала тумбочка из коридора (на ощупь – колючие шарфы), дрожит, как замёрзший пёс в московском подземном переходе, дверца открывается вниз собачьей счастливой челюстью. Был ещё такой худенький детского роста шкафчик, колоночка-болоночка, в дверце – зеркало, делящее тебя пополам. Стая длинноногих благородных стульев, всегда вместе вокруг стола, шпана табуреток в разноцветных повязках, хочется уже топнуть ногой, чтобы все разбежались: ну-ка!

За окном поезда начало темнеть, но ненадолго, всего 10 лесных минут, а потом выскочило ближнее электрическое Подмосковье и засветило. Я рассматривал новые многоэтажные дома, которые совсем уже не похожи на моё детство, на бабушкин дом, и они как будто мешали мне. Я закрыл глаза, чтобы снова (приём уже понятен) увидеть, как мы поднимаемся в гору из сада. До бабушкиного дома идти примерно полчаса, может быть, сорок минут, если посидеть и передохнуть, и у детской библиотеки, в которой я всегда (кажется, до сих пор) должен «Хоббита» и «Врунгеля», мы обязательно садились на гигантских шинах. Шинами поменьше, развеселёнными белой и жёлтой краской, выгораживали пешеходные дорожки, а эти были брошены не для красоты, а просто для напоминания, что раньше было что-то такое огромное, потом разрушилось, и вот – его обломки. На них мы сидели и говорили (о чём?). Но даже при всей определённости пути появляются пятна: если идти через библиотеку, выйдешь к той части Московского шоссе, где нет светофора, и как же мы перебегали эту дорогу? У бабушки артрит, и она, наверное, торопливо хромала. Получается, было мало машин, сейчас – не перебежали бы. Я абсолютно не помню этих переправ через Московское шоссе, память решила, что это не важно, а я бы посмотрел, как бабушка, хромая, испуганно (глаза, уши, три лапы) бежит. Дальше – улица со старыми двухэтажными домами, среди них вылез, растолкав локтями, один – красный, кирпичный, в котором жила Клавдия, это называлось пойдём через Клавдию. У Клавдии память отобрала лицо, и на её месте что-то из фильма, улыбающееся, кубанская казачка. Но был же какой-то летний день, 16:43 на часах, когда мы с бабушкой свернули во двор к Клавдии, привычно дул ветерок, жизнь была понятна, намечен план на вечер, и ещё сохранялась одышливая радость от того, как ловко мы перебежали дорогу, пока не сорвался в беспамятство садово-огородный день: пололи, рыхлили, напевали, под сливой летало два шмеля.

В саду стоял по-чеховски, привалившись плечом к стене, старый зонт, нога его заканчивалась пикой, благородная чёрно-серая клетка казалась пиджаком. Он регулярно отчаивался и выпускал костлявые спицы, но бабушка подхватывала их и ниткой привязывала обратно, словно упрашивала: нет, потерпи ещё чуть-чуть, и зонт напряжённо терпел. Он нравился мне тем, что был похож на трость, я ходил, опираясь на него, между грядок. Конечно, зонт, как и все вещи, когда их любят дети, страдал из-за меня: я втыкал его в землю, крутил до ряби в глазах, изображал французские фильмы про мушкетёров или неловкого блондина с тростью. Зонт, уставший и раскапризничавшийся, мстил мне иногда, прищемлял мои пальцы, однажды, кажется, даже пошла кровь. Когда в саду начинался дождь, бабушка, поражённая каплями, неловко, почти комично (тело пытается сжаться, чтобы меньше досталось дождю) скакала по участку, старалась спасти всё, что боялось воды: собранные ягоды (особенно жалко малину), золу в ведре, неприкрытый навоз, и вот мы с бабушкой накрывали, заносили и только потом прятались в домик, мокрые плечи и спина. Тут же находились старые кофты, которые бабушка носила и даже любила когда-то, и от старых вещей делалось уютно. Домик был перенаселён мебелью: теснились, почти конкурировали два параллельных дивана, их разнимал столик, скатёрка на нём – бывшая занавеска. На окнах – последний приют старых банок: в жестяной из-под кофе – сахар, в стеклянной майонезной – соль, в фигурной стеклянной, которая пахла до сих пор какао, – гвозди и шурупы. Мы сидели, слушали крышу, ничего не звало нас, ничего не могло происходить в саду, кроме тихого ожидания. Крыша спускала с обеих сторон дома струи скопившегося дождя, жмурились вишни от капель, яблоки висели отмытые, ревень набирал воду, а мы сидели с бабушкой и смотрели в окно на какой-то кусочек сада, иногда включали приёмник, и он говорил, пел, потом начинал пропускать слова и выключался: электричества в саду не было, а две большие батарейки в приёмнике быстро разряжались. О чём мы говорили тогда? Дождь редко затягивался надолго, обычно проходил быстро, но если предпочитал тянуться, а в 18:15 сериал, вот уже всего час до него, бабушка надевала плащ, живший на два дома, раскрывала старый зонт, и мы отправлялись домой, объединённые зонтом. Дорога в гору была потемневшая, щебёнка не белела, а лежала мокрая, задумчивая, и только у самого ствола тополя могло быть даже сухо, вода не прорвалась через густые листья. Дождь стучался, мокло одно плечо. На бабушке была ещё болоньевая косыночка, в которой бабушка выглядела смешной, круглолицей, глупенькой. Мы вылезали из садовой ямы и дальше по показывающему всю чистоту асфальту, сорок минут до дома. Дождь заканчивался, например, у гастронома, мы закрывали зонт – практически сухие, но если ветер, то капли мстили с деревьев. Зонт просохнет на балконе, чтобы на следующий день, когда вчерашний дождь несправедливо быстро забыт, вернуться обратно в сад тростью, палочкой. Бабушка несколько раз рассказывала мне, чей это зонт, и жизнь его неизбежно уходила на улицу Парижской Коммуны, но дальше – ничего не помню: был ли он тётки Вали, которая после смерти всё оставила, забыл ли его во Владимире папочка Сафрон Ильич, когда приезжал к бабушке, или бабушка купила его сама и ходила с ним на работу, плащ, троллейбус, заводская проходная, утром в ноябре такой яркий электрический свет, если зайти из темноты – тут ничего не известно. Можно только перебрать старые фотографии и отыскать зонт на краешке, на размытом переднем плане, до фокуса.

1 ... 56 57 58 59 60 61 62 63 64 ... 69
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?