Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Недатированная (среда? привычное воскресенье?) пересвеченная бабушкина молодость: большие непонятные мне листья, бабушка прячет лицо в тени, чтобы суметь открыть глаза, яркость солнца украдена неясностью снимка, но очевидная безоблачная жара. Кроме дежурных вопросов (где это? кто фотограф? вернее так: жив ли фотограф? даже так: когда умер фотограф?), появляется ещё такой – что делает это лицо бабушкиным? Нет ни морщин, ни седины, остренький стеснительный нос, графитная определённость улыбки, правильные кудри – всё это вдруг не кажется мне знакомым лицом. Теперь от этого чувства не отделаться. Я перебирал другие бабушкины снимки: чья-то свадьба (крупные маки на платье, борьба взгляда с солнцем), босоногая прогулка (дорисовывается море за горизонтом, рядом мужчина и женщина с чемоданами – куда? откуда?), продуманная бабушкина поза в цветах (позади забор). Снова групповая фотография, но не постановочная, а подсмотренная: бабушку и трёх других женщин фотограф потеснил к левой части снимка, выпустив в центр поле и далёкую, растворяющуюся в белом церковь, колокольня очевидна, а купола едва определимы, но если предположить Успенский собор, то разгадывается в серой мути контур Владимира, снятый с другого берега Клязьмы, вот и водонапорная башня. Сюжет этой фотографии непонятный: женщины (бабушка – одна из них) в платьях с пышным и устойчивым, как из фарфора, подолом слушают женщину в купальнике, но с часиками на руке, на земле колея, проделанная большой машиной. Пусть и трудно, но хочется рассмотреть маленькую фотографию, особый способ печати – на одном листочке сразу несколько изображений, не увеличенных, размером с кадр плёнки, развёрнутых в разные стороны: только кончилась война (не подписано, но такое помнится про эту фотографию), на двух кадрах узнаётся Муся с ребёнком, ещё на двух, засвеченных, белизна пожирает мужчину и мальчика в подсолнухах; только на одном кусочке выглядывает молоденькая улыбающаяся бабушка (больно глазам), нагнулась к столу, подчинившись воле фотографа, в руке далёкое (сорок пятого года?) яйцо, господи, как же оно уцелело? Слева от бабушки – женский профиль, подбородок, нос и чуть-чуть, как будто пожалели, лба, но даже по этим краешкам видно, что это кто-то старше, наверное, мамочка (бабушкиным голосом) Агнессочка Фёдоровна. На столе тарелки, невольно считаю – выходит семь штук, одна тарелка кажется разбитой, но если через лупу смотреть, то это наползли на тарелку дефекты плёнки, пахнет этими яйцами, маленький белый кружок хочет быть солонкой и пусть будет, а на спинке бабушкиного стула видна чья-то рука, кто-то стоял позади и не захотел в кадр, дал другим пошалить, а ведь достаточно было присесть. Я так долго всем телом сжимался и вглядывался в маленький прямоугольник, меньше спичечного коробка, что, когда разогнулся и посмотрел вокруг (ничего необычного, красная настольная лампа, ночная комната), удивился – таким всё показалось огромным и цветным.
Но теперь, говорю, от этого чувства не отделаться, и воображение отправляет меня в любую из фотографий, и я помещаюсь, и бабушка смотрит на меня, не разгадав: кто я? Наши с бабушкой забавы (собирать лопухи для колена, смотреть телевизор, сидеть на лавочке долгим тёплым вечером, идти со старушками по зимней дороге в лесу) совсем не подходят красивой молодой девушке в парке, хоть я и мог бы рассказать ей, что последний раз она сделает химическую завивку в девяносто первом году, а потом перестанет, и только иногда накрутит бигуди к празднику, а вообще будет у неё две заколки – деревянная и железная. Всё это не подходит молодой бабушке, как вдруг и перестаёт подходить слово «бабушка». Но тогда какое – Галина? Галка? девушка?
Фотографии важных (раз бабушка сохранила и выделила отдельные страницы альбома) незнакомцев. Три девушки на скудном ранневесеннем фоне, плотные пальто с несправедливо глубоким холодным вырезом на груди, кондитерские почти береты, держатся чудом. Пикник, три никого не напоминающих профиля, одна передающая тарелку рука, спины, панамки, кто-то лежит в купальнике, застёжки бюстгальтера напряжены, на обороте указан год – 1962, день можно выбирать любой летний, ну отрежем конец августа, задождило. Два мальчика отличаются длиной брюк и чёлок, из чёрных свитеров ласточками вытянуты белые воротники. Примерно годовалая девочка с куклой. Позади иногда встречается: «На долгую память». Но от кого – только бабушка могла расшифровать этих людей. На долгую и добрую память любимому другу Гали К. от Кати Ткаченко пос. Будёновка 18/X – 1942 года. Воскресенье (снова) на этот раз взрывается войной. Кем была Катя? Робкие губки, два рогалика волос, но немцы, фотография кажется последней. Я помню эту подпись, наверняка спрашивал у бабушки про Катю Ткаченко, но что она мне отвечала? Долгая и добрая память закончилась, остались только вопросы: кто это? когда носили такие береты, такие причёски? Брови, носы, волосы.
Настоящая бабушка возвращается (как из долгой поездки) в конце семидесятых: на городской площади коллективом женщин, на обороте карандашом написаны цифры 8, 12, которые сообщают что-то мелко-организационное, скучно разгадывать. Дом отдыха «Машиностроитель», бабушка с седым крепким мужчиной, а ещё с волком и зайцем из «Ну погоди!». Бабушка с моим братом на берегу Азовского моря в год моего рождения: они сидят на камне, а море за тридцать пять лет как будто ослабило хватку и отступило, показав всю тяжесть нового бабушкиного тела, неудобно и невыгодно присевшего: широкие ноги, дрожжевой живот (раздельный купальник), груз груди, и через лифчик можно увидеть даже бабушкин сосок, от этого неловко, но это неизменно происходит, если присматриваешься – большой сосок левой (правой) бабушкиной груди. Бабушка с братом Ильёй у какой-то песочницы, позади раскрыл все двери старый «москвич», Илья широко, урологически расставил ноги – эти фотографии я помню ещё в листе клетчатой бумаги, когда бабушка привезла их из Новоазовска. Неожиданно цветной снимок: остатки братьев и сестёр, Галя, Муся, Илья, на бабушке красная блузка под сарафаном, рука прячется за Мусей и предполагает объятие, Муся в сером костюме, Мусин декоративный, для красоты, но всё-таки медицинский жест (четыре пальца приложены к месту на руке, где вены, анализы, капельница), партийное лицо Ильи, уже получившего родительский дом, галстук, плотный мясистый воротничок рубахи. Эта фотография содержит секрет, известный мне с детства: на бабушке блузка тёти Муси. У бабушки была белая, но белая не годилась, потому что фотограф запретил надевать белое, и тогда Муся дала бабушке свою, красную. И мне хочется напомнить всякому: блузка не бабушкина, а Мусина! Мне страшно, что это забудут, что блузку напрасно припишут бабушке, а ведь это не её.
Я лёг в кровать. Над головой у меня полки, нагруженные тем, чем никогда не пользуются: упаковочная бумага, очень красивая, напоминающая подарок, завёрнутый в неё, давно уже жалко выкинуть, пыльные остатки (со времён моей начальной школы) гофрированной бумаги, бумаге тридцать лет, два разнополых цвета – голубой и розовый, лампочки-колобки на пружине: нажмёшь – и они, как дурачки, отскакивают, раскачивают свет, глупо смотрят чёрными глазами, коробки из-под конфет, в которых хранятся избранные дни календаря, которые я всё хочу пересмотреть и разгадать логику: почему выжили эти? Там же, на полках, новосёлы – фарфоровые фигурки (ангелы, деды-морозы, поросята), их достали из пупырчатой плёнки всего пару раз и насладились – какие красивые! В этом году родственники из Кирова собрались на машине в Рыбинск и попросились к маме переночевать, всего одну ночь, чтобы поспать и поехать дальше. Мама, конечно, согласилась, но заохала и стала разбирать спальню. Ведь положить, в сущности, негде, даже пол заставлен. На кресле гора вещей переросла маму, как ребёнок. В шкафу – девяносто восьмой год, тогда ещё что-то помещалось, на дверцах шкафа висит одежда, которую мама носит. Две швейные машинки погребены под спасёнными вещами бабушек: вот костюм бабушки Саши с её шестидесятилетия. На полу книги, на столе книги, и не только Тургенев, но история СССР, романы серии «Шарм» (с женщины сваливается лиф платья, хотя она не хотела бы этого, рядом мужчина с голым благородным торсом, по периметру цветы). Мама долго перекладывала вещи с места на место, кое-что увезла на тележке в сад, но всё равно оставалось много. В шкафу пересидели наши с братом детские маечки, трусики, с такими именно суффиксами, мама всё думала, кому бы их передать, но не придумала и отвезла в приют для животных, чтобы там их подстелили под кошечку или собачку. Халаты с маминой работы, бесконечные ночные рубашки, старые простыни, ещё бабушкины – бескрайнее поле ситца отнесла мама в больницу, пусть одинокую старуху переоденут, пусть постелют новое бельё, если описается. Мама засунула руку поглубже, преодолев скопление бюстгальтеров, и как только коснулась пальцами, тут же догадалась и не поверила: неужели? Мама на много лет потеряла свои драгоценности. Сложила в лакированную шкатулку (на крышке – сказки Пушкина) золотой перстень с сиреневым камнем, золотые же серёжки, выделившие капельки александрита, серебряные серёжки, кулончик, колечко с финифтью – всё это потеряла. И жалела много лет, ведь сама-то она покупала только серебро, а золото – подарено бабушкой Сашей, с детства примеряла. Мама считала, что драгоценности украли, кто-то приходил в дом («Мужики твои!» – говорила мама, припоминая, что в девяносто пятом мы с ней уехали в Киров, а отец остался и праздновал день рождения дома). И вот теперь шкатулка, которую мама сама там и спрятала и которая с каждой новой вещью отступала всё глубже в шкаф, нашлась. Нашлись и старые шахматы, вязальные спицы, печатная машинка. Когда я лёг в кровать, я вдруг увидел под шкафом что-то новое: на коробке с обувью лежали две тоненькие, явно кондитерские коробочки, перевязанные бинтом. Наверное, их мама тоже отыскала во время разбора квартиры.