Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— «Принадлежат ли они к поэтам настоящего или прошлого, живы они или мертвы, англичане или американцы, где родились и где живут, сколько им лет и каково их общественное положение, не говоря уже о христианских именах — издатели не решились открыть любопытному читателю». — Я в замешательстве опустила газету. — Похоже, пытаясь скрыть свой пол, мы невольно сотворили загадку.
— Он хоть что-нибудь пишет о качестве стихотворений? — осведомилась Эмили.
— Да, чуть ниже. — Я продолжила: — «Прошло немало времени с тех пор, как мы наслаждались сборником столь искренней поэзии. Среди груд рифмованного мусора и мишуры, которые загромождают стол литературного критика, этот маленький томик в сто семьдесят страниц блеснул подобно солнечному лучу, радуя взгляд настоящей красотой, а сердце — обещанием приятных часов. Перед нами добротная, живительная, мощная поэзия…»
Эмили выхватила газету из моих рук и с удовольствием процитировала:
— «Те, в чьих сердцах природой натянуты струны, способные сопереживать всему, что прекрасно и правдиво, найдут в сочинениях Каррера, Эллиса и Актона Беллов больше гения, чем наш практичный век, казалось, выделил подобным возвышенным упражнениям разума». — Она изумленно повторила единственное слово, которое больше всего привлекло ее внимание: — «Гения».
— Вторая рецензия так же хороша? — тихо поинтересовалась Анна.
— Не совсем, — сообщила я, открывая «Атенеум», который уже изучила. — Тут обвиняют Актона и Каррера в «потворстве чувствам», но высоко превозносят Эллиса, обладающего «несомненной мощью крыла, которое способно достичь высот, не достигнутых здесь».
Эмили лежала на траве и удовлетворенно улыбалась.
— Что ж, это уже кое-что.
— Несомненно, — торжествующе согласилась я. — Мы не зря вложили деньги в издание.
Однако внешний вид обманчив, как мы вскоре убедились. Несмотря на то что в октябре появился еще один благожелательный отзыв и мы потратили десять фунтов на рекламу, наш стихотворный сборник не имел успеха. За год после его публикации было продано всего два экземпляра! Но в тот теплый июльский день 1846 года мы с сестрами ничего не знали о судьбе своей книги. Даже если бы некий прорицатель мудро предупредил нас, что наше первое вторжение в издательский мир со временем обернется бесповоротным поражением, полагаю, мы не упали бы духом, поскольку стремились к чему-то большему и яркому: каждая из нас была готова предложить к публикации законченный и переписанный набело роман.
На сей раз мы не собирались печататься за свой счет. В начале июля я упаковала наши рукописи и отправила первому лондонскому издателю из составленного мной списка, отметив, что авторы уже выставляли свои работы на суд читателя. Поскольку чаще всего продавались трехтомники, я преподнесла романы как «три истории, каждая размером с один том, которые могут быть опубликованы вместе или по отдельности, в зависимости от целесообразности».
Пока мы ждали новостей о наших произведениях, моим вниманием полностью завладел отец. Папа давно уже нуждался в помощи в большинстве повседневных дел, а теперь окончательно ослеп.
В августе 1846 года я поехала с папой в Манчестер на операцию у мистера Уилсона, довольно известного специалиста по глазным болезням, с которым я и Эмили проконсультировались в начале месяца. Мы поселились на съемной квартире, где двадцать пятого августа мистер Уилсон с двумя ассистентами произвели операцию. Врач решил оперировать только один глаз, на случай если разовьется инфекция. Папа проявил удивительное терпение и твердость на протяжении всего сурового испытания. После его отправили в кровать в темной комнате, наложили повязки на глаза и вызвали сиделку, которой было велено ставить по восемь пиявок на виски, чтобы избежать воспаления. Отца нельзя было беспокоить четыре дня; он должен был оставаться в квартире в течение пяти недель и как можно меньше говорить.
Началось томительное ожидание.
Утром перед операцией пришло письмо от Эмили, где сухо сообщалось, что Генри Колберн, первый издатель, которому я послала наши рукописи, вернул их, сопроводив коротким отказом. Я упала духом, но почти не думала о новости весь день, полностью сосредоточившись на обеспечении необходимого уюта и поддержки для папы. Когда жарким августовским вечером операция закончилась и я осталась одна в тесном, душном кирпичном доме в Манчестере, мои мысли невольно вернулись к нашему будущему.
Я не могла — не желала — смириться с поражением. Достав из чемодана складной секретер, всегда сопровождавший меня в дороге, я установила его на поцарапанный столик у окна и настрочила короткое письмо Эмили, в котором велела отправить наши работы еще раз. Затем я вскочила, лишенная покоя, и стала расхаживать по маленькой гостиной.
Как странно жить в незнакомом месте в вынужденном уединении! Чем мне заняться в следующие пять недель? К моему разочарованию, мне запретили даже ободрять отца беседой. Я знала, что мои дни будут долгими и полными тревоги и праздности. Хуже того, я страдала от сильной зубной боли. Физическая боль была не менее мучительной, чем мое вынужденное одиночество. Мне отчаянно нужно было отвлечься.
Выход из затруднительного положения подсказал внутренний голос, такой ясный и четкий, что я застыла от неожиданности.
«Есть одно место, — пронеслось в моей голове, — где ты всегда находила утешение и убежище в час нужды: твое воображение».
«Да! Верно! — продолжила я мысленный монолог. — Недостаточно полагаться на завершенные рукописи как на единственный ключ к успеху. Сестры могут поступать как угодно, но если я действительно хочу когда-нибудь издаваться, я должна писать дальше. Я должна начать новую книгу, и чем скорее, тем лучше — а разве сейчас не идеальное время?»
О чем же мне писать?
Эмили настаивала, что моему роману «Учитель» не хватает элемента случайности, что он лишь поверхностное изображение, не имеющее глубины. Она критиковала меня за то, что я повествовала от лица мужчины, и называла мой слог бесстрастным и бездушным. Возможно, Эмили была права. Возможно, самоконтроль, который я так усердно сохраняла после возвращения из Брюсселя, губительно повлиял на мой слог. Возможно, издатели и читатели ищут чего-то более бурного, чудесного и волнующего, чем моя непритязательная история.
Я вышагивала по комнате туда-сюда, глубоко погрузившись в раздумья и пытаясь изобрести свежую тему для новой книги, но все, что приходило на ум, ничуть не привлекало меня. Наконец, когда солнце село, я поняла, что сильно проголодалась и в немалом разочаровании оставила размышления. Я спустилась на кухню, зажгла свечу и попыталась что-нибудь съесть, но зуб болел немилосердно, и я едва сумела, морщась, откусить немного хлеба и холодного мяса, которое купила по прибытии. Затем я навестила спящего отца, после чего вернулась к своему одинокому бдению.
Было уже около полуночи. Голодная, скучающая и расстроенная, я выглянула в окно гостиной и увидела яркую луну и россыпь звезд. Внезапно меня охватило необъяснимое ощущение, и я затаила дыхание. Мне казалось, что я уже смотрела в это окно, испытывала те же эмоции. Я знала, что это невозможно; я никогда не бывала в этих комнатах. Тогда откуда взялось столь удивительное чувство? Что в моем печальном настоящем настолько сверхъестественно знакомо?