Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Слушайте, вы еще какие-нибудь женские имена знаете? Давайте уж тогда сразу: Наталья Павловна Лапузина.
– А если – Катя?
– Нет, не Катя, а Юлия… Юлия… – повторил Жарынин, точно пробуя имя на вкус. – Решено – Юлия. Она у нас кто?
– Может, в банке служит?
– Нет! Никогда! У меня была одна банкирша. Ничего хорошего. Даже в постели она напоминала машинку для счета купюр… Тр-р-р…
– Тогда – учительница?
– Учительница? Отлично! Не всё же снимать кино про б…й и бандитов! А фильм наш начнется с того, что детям задали сочинение на тему: «Что такое счастье?» Юлия написала тему на доске и смотрит, смотрит, красивая и печальная, в дождливое окно…
– Сейчас такие сочинения не пишут! – вздохнул Кокотов.
– И очень хорошо! Юля у нас необычная женщина, педагог-экспериментатор. И вот дети сочиняют счастье, а она смотрит в дождь! Ах, как я это сниму, как сниму! Я дам ее лицо сквозь струйки воды, размытое, словно плачущее. Лицо умной, тонкой, красивой неудачницы. К тому же она у нас мать-одиночка.
– Это обязательно?
– Разумеется, мой недогадливый друг! В красивой матери-одиночке всегда есть некая тайна. Сразу возникает масса вопросов. Кто отец? Почему он бросил такую женщину? Нет, это невозможно! Значит, бросила она! За что?
– И кто же отец?
– Вы меня об этом спрашиваете?
– Может, одноклассник? – смутившись, предложил писодей.
Он вообразил, как молоденькая Валюшкина, с которой после поцелуев в школьном саду закрутился бешеный роман, говорит ему: «Вот. Наш. Ребенок. Возьми! Не бойся! Он легкий…»
– Лучше однокурсник. Как его зовут?
– Георгий?
– Нет. Максим.
– А почему они все-таки расстались? – озаботился Андрей Львович.
– Мало ли почему? Я вот однажды расстался с женщиной из-за одного неправильного слова!
– Какого?
– Если я вам назову слово, не рассказав историю, вы ничего не поймете.
– Расскажите!
– Кто из нас писатель? Почему я вам все время что-нибудь рассказываю?
– Ну и не рассказывайте.
– Ладно уж, слушайте! В восемьдесят шестом году я впервые попал на Запад, в Англию. Мы полетели на международный фестиваль молодого кино…
– Опять на кинофестиваль? – ревниво переспросил Кокотов.
– Представьте себе – опять! И не завидуйте! Как сказал Сен-Жон Перс, зависть – геморрой сердца. В самолете мы, конечно, выпили виски и начали, как водится, спорить о мировом кино: Тарковский, Лелюш, Феллини, Куросава… Среди нас затесался паренек, выпускник ВГИКа, потомственный киновед: его дедушка на страницах «Правды», рецензируя «Потемкина», требовал отправить Эйзенштейна на Колыму. Юноша весь рейс слушал наши прения с молчаливым благоговеньем, боясь раскрыть рот, словно смертный подавальщик амброзии на пиру заспоривших богов. Но вот самолет приземлился в Хитровке, равняющейся четырем нашим Шереметьевкам, и мы ступили на Великий Остров, мгновенно из речистых небожителей превратившись в косноязычных, «хауаюкающих» дебилов. И только один из нас, тонкодумов и краснобаев, композитор, написавший музыку к фильму «Молодой Энгельс», кое-как объяснялся строчками из битловских песенок. Преподавание иностранных языков в Советском Союзе было поставлено хрен знает как, потому он так долго и продержался. Зато наш потомственный киновед расцвел и вдруг затараторил на свободном английском. В отличие от нас, пробивавшихся к вершинам искусства из народной толщи, он окончил спецшколу, да еще занимался языком с природной британкой, которая работала связной у Кима Филби, а после провала великого шпиона была вывезена в СССР в мешке с дипломатической почтой. Я, кстати, давно заметил: чем проще мыслит человек, чем хуже говорит по-русски, тем легче даются ему языки…
– Я тоже! – обрадовался Кокотов, вспомнив Веронику, сбегавшую на годичные курсы и сразу затрещавшую по-английски как сорока.
– А полиглоты – так и просто глупы! – углубил свою гипотезу режиссер. – И это понятно: в голове у них столько иностранных слов, что для мыслей просто не остается места.
– Да, я замечал… – согласился писодей, подумав о Мрееве, болтавшем, вопреки нетрезвому образу жизни, на трех языках.
– Как приятно, коллега, когда мы друг друга понимаем! – улыбнулся Жарынин. – И я поклялся: если вернусь, обязательно всерьез займусь английским.
– Почему «если»? Вы хотели остаться?
– Конечно! Как все, я мечтал выбрать свободу.
– Почему же не выбрали?
– Верите ли, я даже отправился просить политическое убежище, но меня обогнал композитор. Он так торопился, на лице его была такая решимость, что я невольно замедлил шаг… Что есть, подумал я, свобода? В сущности, всего лишь приемлемая степень принуждения. Не более. И ради того, чтобы одну степень принуждения, домашнюю, привычную, поменять на другую, еще неведомую, чуждую, я оставлю родную страну? Брошу верную жену, любимых подруг и, наконец, животворный русский бардак, питающий соками наше великое искусство?! Нет! Жить среди этих странных англичан, которые говорят так, точно у них отнялась нижняя челюсть? Любить британских женщин, похожих на переодетых полицейских?! Нет! Никогда!
– А что же композитор?
– Добежал – и ему дали убежище. Вы думаете, он теперь пишет музыку к голливудским фильмам? Ошибаетесь, коллега, он три раза в неделю ходит в ресторанчик «Борщ и слезы», чтобы играть на пианино попурри из советских шлягеров, и счастлив, если кто-то бросит ему в кепку фунт или два. Иногда приглашают на Би-би-си, чтобы он рассказал, как в КГБ его зверски заставляли писать саундтреки к идеологическим киноподелкам, и он, чтобы продлили вид на жительство, врет, будто на Лубянке ему грозили наганом и пугали Магаданом. На самом же деле, чтобы музыкально прильнуть к «Молодому Энгельсу», он изменил близкому человеку, став наложником заместителя председателя Госкино, мерзкого отроколюбивого старикашки! И это вы называете свободой? В общем, вернувшись в Отечество, я поспрашивал знакомых, и мне нашли учительницу английского языка – вдову тридцати пяти лет… Ого! Мы приехали. Потом дорасскажу…
Писодей глянул на стоянку и обмер: красного «крайслера» не было. Вот тебе, бабушка, и «жду, жду, жду»! Автор «Кандалов страсти» обиделся и затомился совсем мальчишеской тоской, похожей на ту, какая охватывала его, когда, придя на первый урок, он не обнаруживал в классе Риту Истобникову, упорхнувшую на очередные сборы. Валюшкина всегда это замечала, ревниво поджимала губы и косо посматривала, мол, нашел по ком сохнуть! В такие дни она даже принципиально не подсказывала Кокотову ответы на учительские вопросы и не давала ему свои всегда остро заточенные карандаши.
Жарынин иронично глянул на писодея и, усмехнувшись, посоветовал:
– Держитесь, коллега! Сен-Жон Перс говорил: «Разочарование – родина вдохновения».