Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Участковый еще раз окончательно замолчал; ну хорошо, я сам скажу:
– То есть ничего сделать нельзя?
– Ну… Э-э… Зависит от того, насколько вам это надо, – вот теперь, оказывается, только начинался разговор. – Вы знаете, что он судимый?
– Нет.
– За наркотики. И до сих пор употребляет, причем тяжелые. Я его так, по жизни спросил: когда последний раз? Он говорит: да на прошлой неделе, – и участковый умело взглянул мне прямо в мозг: соображается там что-то, среди живых я и продвинутых или работаю здесь почвой: надо занести оперативнику в наркоконтроль, чтобы скота прихватили и накрутили за сбыт и хранение, скот, чтобы выскочить, согласится на сверхсрочную приватизацию и продажу квартиры: я получаю свою «двадцатку», а может, и побольше за волнения и хлопоты, остальное – участковый, оперативник, следователь, нотариус, риелтор; и разбежимся, скот возвращается к маме – нормальная, работающая схема, думал я, понимая, что мне никто уже ничего не должен:
– Ну, раз ничего сделать нельзя, значит, тогда нельзя, – я извиняющеся улыбнулся, как разоблаченный инопланетный пришелец, сохранивший пожизненные ограничения в овладении местной жизненной средой. Не хватает пары щупалец на опорной конечности. Но так, внешне – почти незаметно. Можно сказать, что не мешает.
Отслужив семье и закону, исполнив всё, что возможно, оказавшееся немногим, потеряв двадцатку, добытчик поплелся к своим квитанциям и адресу; наконец-то настала зима, настоящая зима, сыпал снег, словно услышав слово «пора», словно слово «пора!», я один, в России человек всегда один, и окружает его не равнодушие, его окружает ненависть – все против лично его жизни, он, любой, здесь никому не нужен, здесь лишние не нужны, здесь вообще-то очередь, но очередь, потерявшая свою священную бумажку с «кто за кем», – я возвращался, заготавливая ответ на «как сходил?». А может быть, спросят: «Ну, как там?».
Внутри (стирал ее, убивал, какой-то древний вирус!!!) всплывала строка: какого числа идти следующий раз к приставу? Хватит.
Из подъезда навстречу (этот день мог кончиться только так, я приготовился, хотя и не знал, что приготовился) вслед за незлобной собакой, выскочившей под долгожданное небо, вышел мужик, я надеялся – показалось, но нет: в руке он нес скомканный прозрачный пакет. Спасти могло бы: мусор. Жрал что-то в лифте, а пакет с крошками сейчас швырнет в помойку или под ноги. Нет (я как завороженный смотрел), пакет он вынес пустой и просунул в него собственную руку, чтобы поднять с заснеженной обочины дерьмо своей собаки, – я видел, но поверить не мог: вижу сам.
Да что же это такое?!
Консьержка, всё читая на моем лице, заранее встала и успокоительно взмахивала рукой:
– Спокойно! Спокойно, это англичанин. Англичанин! Пугает, понимаешь, людей. Все шарахаются!
Моя дочь боится только индюка, как капель – роняет слоги, собирает из них слова, окропляет живой водой, они оживают и весело идут.
Вот они, первые плоды детского сада:
– Зарядка! Встань сюда. Образуй треугольник! – дернула меня за руку. – Видишь мысленную черту? Которую нельзя переступать. А?
Я киваю: да, вот она всё поняла, дело в этом. Черты на самом деле как бы и нет, но ее всё равно нельзя переступить; вот и ночь, луч света. Луч света скользит. Или падает. Может еще ползти. Сказку? Ну, например: жили-были два столба. Один с фонарем и дорожным знаком, второй – с проводами, ящиком и штырем. Оба красились по колено… Результата нет, и я запеваю, начав с «Ах ты, котя-коток…», дальше, не задумываясь, многолетне нахоженной тропой, по всему репертуару, неизменному, единственному и свидетельствующему в случае чего «за» или «против», как отпечатки пальцев, до самого дна, и вдруг обнаружив, что с чувством вывожу над спящей дочерью: «В праздники и будни вместе с нами Ленин, и живет он вечно в памяти людской…»
И в ужасе замолкаю.