Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он не чувствует никаких укоров совести. Даже наоборот — легче стало, отпустило. Будто отомстил за что-то. Уже совсем успокоившись, даже слегка посмеивается над собой. Хватит шизовать, а то ведь и впрямь можно расклеиться. Навыдумывал себе черт знает что. Виноват, не виноват… Пусть милиция разбирается, кто и в чем виноват, и соплей этих хватит. Выход, понимаешь ли, нашел — самого себя кончить… Ну уж нет. Нет! Такой подарочек преподнести? Нет уж. Пусть о н и этим и займутся. Пусть достанут, пусть попробуют. Как там сказано — жизнь, дескать, одна, и надо так, чтоб не было мучительно больно… Вот-вот. Так и надо. Чтоб не было больно. Чтоб не клясть себя потом последними словами. Пока живешь — надо жить. Драться за нее, жизнь, и за собственное право руками и ногами. Жилы и глотки рвать всякому, кто попытается встрять. А если уж спекся, тогда, точно, — сам виноват.
Китаец скалится в темноту, быстро докуривая трещащую у губ сигарету. Высоко над головой, в бездонной колодезной воде плавится, сияет вечный лед. Звезды близко, протяни руку — достанешь. И вот он смотрит в это небо, вдруг потерявшись в нем, до немоты завороженный странным ощущением. Оттуда, от звезд, будто бы летит ледяной ветер, пронзая насквозь, и в том ветре мерещится шепот. Будто само небо что-то шепчет, только не расслышать что, а и расслышал бы, — не понять: тихий шелестящий голос шепчет о таком, что сроду в башке не мелькало.
Вот так живешь, живешь, жизнь тебя вертит: то веселит, та на страхи насаживает, и не взбредет в голову — а почему так? Почему ты тот, кто ты есть? Почему явился на свет именно таким, а не другим, не третьим, каким иной раз быть бы хотелось, почему с а м выбрать не можешь, если ты и впрямь свободное существо, каким себя воображаешь?.. Так, может, ты для чего-то нужен — вот именно такой?.. Сам не знаешь и не подозреваешь, все жрешь да спишь, крутишься по своим делам, что-то такое делаешь с собой и с другими, а на самом деле, может, выполняешь задачу, которой тебе никогда не узнать, которая так мала, что меж ней и миром вроде и связи никакой нет. Бывает, на жизнь сетуешь, на судьбу, — и невдомек тебе, глупому: все, что с тобой творится, входит в задачу, которую ты, сам того не ведая, должен решить своей жизнью и кровью. Ту самую задачу, которая слагаемым входит в другую, уже побольше, где не один ты завязан, а многие, а эта задача, в свою очередь, — еще в одну, в числитель ли, в знаменатель — не узнать. И так до той бесконечности, где все они, большие и малые задачи, сливаются во что-то одно. Ты думаешь, что сам над собой волен, а на самом деле поступаешь так именно потому, что тебя таким создали для определенной роли, потому что сила, которая вложила в тебя твою задачу, именно для этого сделала тебя не похожим на других, единственным. И стало быть, задача твоя одна на всем белом свете, как и все прочие, как все их множество, исчисляемое бесконечностью. И оттуда, из этой бесконечности, звезды следят за каждым твоим шагом, выполняя, вероятно, какую-то свою задачу, которая в сравнении с твоей, конечно, огромна, но и тоже мала, пустячна, кратковременна в том, что движет всем — и поворотом звездного неба, и твоей рукой, когда она берет обломок кирпича, чтобы вдребезги разнести зеркало чужого счастья, ненавидя собственное одиночество в другом зеркале — зеркале судьбы, которое не рассадишь, не прожив…
Китаец шумно вздыхает, щелчком отбрасывая искрой сверкнувший в темноте окурок, а вместе с ним и наваждение. Засмотрелся в небо, будто впервой, будто сроду звезд не видел. Он хмыкает, удивленный минутной заторможенностью, которая и сейчас еще напоминает о себе каким-то жалким желанием оглянуться. И действительно — оглядывается. Темно за спиной. Он спешит вниз по затравяневшей тропинке, меж сараями, к куполу фонарного света над дверями двухэтажного деревянного дома. В этом доме живет Джаконя.
У дома он чуть медлит — почему-то не хочется выходить из темноты под яркий свет фонаря. Стоит возле угла сарая, оглядываясь и злясь на себя. Странная какая-то нерешительность. «Как б. . . с похмелья!» — злится Китаец и, решительно войдя в подъезд, прикрывает за собой дверь, какое-то время стоит за ней, напряженно прислушиваясь и наблюдая за двором сквозь щели. Тихо… Никого… Он поднимается на второй этаж и давит на кнопку звонка.
За дверью шебуршание, лязг замка, и из-под никелированной цепочки выглядывает в образовавшуюся щель испуганное и как бы стертое женское лицо. «Мать», — понимает Китаец. За женщиной виден кусок коридора с голой лампочкой под потолком, прикрытая ситцевой занавеской вешалка с каким-то тряпьем, висящий на гвозде цинковый банный таз и лыжи с креплениями из автомобильной резины. «Спортсмен!» — зло веселеет Китаец и, стараясь быть повежливей, спрашивает:
— Сашу можно? Я по делу.
Женщина смотрит на него из-под цепочки с непонимающим туповатым испугом, готовясь, очевидно, чуть что, сразу захлопнуть дверь, а из дверей тянет тараканами, кухней и ветхим пронафталиненным тряпьем. Китайцу знаком этот запах бедного рабочего уюта — запах клеенок и старых абажуров, плохой канализации и дешевой стряпни; в этих квартирках почему-то никак не хотят приживаться удача и веселье.
— Саша дома? — уже чуть раздраженно переспрашивает Китаец, сглаживая раздраженность любезной, насколько он способен, улыбкой.
— Дома… — спохватывается женщина, продолжая настороженно разглядывать его и рукой стягивая воротник халата. — Он кушает. — И в ее голосе, вместе с настороженностью, слышится желание защитить, прикрыть сына: только пришел, только за стол усадила — опять кому-то нужен…
По ее глазам Китаец догадывается, что эта женщина с набрякшими руками уборщицы и навек испуганным лицом, которое так и норовит все куда-нибудь спрятаться, ничего не знает о собственном сыне. Вполне возможно, она считает его студентом, Джаконя горазд врать. А когда сынок валяется в абстинентном «кумаре», небось, думает — грипп и покупает ему на рынке мед и малину. Если сказать ей, сколько стоит одна ампула морфия, она, наверно, и не поверит, потому что привыкла получать за километры перемытых полов и вычищенные туалеты жалкие рубли. И для нес, если она узнает, чем на самом деле занимается ее сынок, вот уже пять лет болтающийся без дела и сумевший уклониться от призыва в армию, почему он приходит домой с остановившимися, обалделыми глазами, полубредовый и пьяный по виду, но без всякого запаха, — для нее это будет удар. Но она перенесет и это, как, очевидно, переносила многое — Джаконя ведь безотцовщина. Только лицо