Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И в ту пору, как-то раз я буквально оттаскал жену за уши. Вот ведь до чего дошло!..
Жена моя опять вдруг расцвела. Повадилась выходить из дома — впрочем, об этом я уже упоминал.
Но затем выходы ее участились — чуть ли не до каждодневных. Предлог всегда был один: «Супруги Лагранж приехали». Вы спросите, кто такие Лагранжи? Глупцы и невежды, что муж, что жена, вдобавок скупердяи, как все выходцы из Оверни. С каких доходов они жили здесь припеваючи, до сих пор понятия не имею, да мне и знать неинтересно. Меня касается лишь сам факт, что они здесь были, скоты эти. И с тех пор, как они объявились в Лондоне, с женой стало не совладать. Такого прежде не бывало. Судя по всему, она постепенно вошла во вкус жизни в этом мрачном городе.
— Очень полюбила я этот странный Лондон, — принялась было она втолковывать мне на свой лад. Полюбился ей, видите ли, этот Вавилон.
Будь по-твоему, я не стал возражать. У меня как раз была работа: взял на дом от одного клуба и от страховой компании, оба заказа срочные, поэтому я целыми днями сидел дома, а она и не показывалась. Вот ведь как повернулась жизнь! Иной раз она ничтоже сумняшеся упархивала с самого утра.
Принарядится, бывало, прихорошится, и когда шляпка уже на голове, а зонтик зажат под мышкой, то есть она готова предстать мужчинам на обозрение, Лиззи подходила ко мне и протягивала розовую ладошку, давая понять, чтобы я положил туда денежек.
Я клал, сколько мог.
— Еще! — мягким, приятным голоском говорила жена. — Этого мало! — без зазрения совести добавляла она. Неужели я не понимаю? Ей предстоят расходы, требуется купить то да се, поскольку начался сезон приемов и встреч всей компанией, а также разные представления.
— Это хорошо, — кивал я и не спрашивал, что за представления.
Сам-то я совсем отошел от светской суеты, обрыдла она мне. Теперь во мне способна была поддерживать жизнь лишь работа. Чем больше работы, тем лучше, уйти бы в нее с головой.
Супруга купила бокалы из цветного стекла и позолоченные ложки — на кой ляд, понятия не имею. Может, в расчете пригласить к нам всю компанию… Именно тогда и зародилась во мне мысль смыться отсюда. Исчезнуть — таково было мое окончательное решение. Прогнило здесь все до самых корней, в этом я был так же глубоко уверен, как в том, что покамест жив.
Иногда жена возвращалась с другой прической — не с той, с какой уходила из дома. И не от парикмахера — ведь это всегда заметно. А она уже не считалась с тем, что я могу заметить перемену.
Кстати, в Лондоне, как известно, принято обмениваться поцелуями в перерывах между танцами. В этом странном, ханжеском мире на подобные вещи закрывают глаза. То есть супружницу мою сперва покружат в танце, а вскружив голову, уведут куда-нибудь за портьеру…
Книжки ее разбросаны по всей квартире. Сплошь любовные романы и никакой тебе философии. Страницы книг испачканы красным — от помады: она слюнила пальцы, перелистывая страницы. Больше того, попадались и подчеркнутые места (причем — Бог свидетель — тоже помадой!), только я их не слишком разглядывал. Даже господин Танненбаум перестал меня интересовать, хотя иногда и вспоминался в недобрый час. А между тем мне удалось получить о нем кое-какие сведения. Господин Танненбаум весьма старательный молодой человек, особенно рьяный интерес проявляет к философии, этот далеко пойдет и тому подобное — сообщал о нем из Парижа мой приятель Тоффи-Эдерле. А вообще-то юноша — сын того агента по перевозкам, у которого мы при отъезде оставили свою мебель. Завязала ли моя жена знакомство с сынком агента за тот короткий промежуток времени, пока велись переговоры насчет нашей мебели, или же она знала его раньше, я не стал уточнять. В книгах же, к примеру, слово «стройный», когда речь шла о мужчине, было подчеркнуто в шести местах. А в другой книжке, у писателя Йенсена, отмечена фраза: «глаза его сияли», — применительно к какому-то молодцеватому охотнику. Я оттолкнул от себя ее книги, тем более что мне попалась рукопись рассказа ее бывшей приятельницы (и третьеразрядной актрисы) мадам де Кюи. Так в этой рукописи восклицательными знаками были украшены следующие перлы художества: «Я ничего ему не должна. Отработала его жертвы. Своими жертвами». — Но это еще цветочки, а вот вам и ягодки: «Не желаю быть из-за вас калекой, не желаю в угоду вам убивать в себе свое „я“. Не допущу, не потерплю, чтобы вы насильничанием своим унижали во мне природу. Иными словами, будь любезен принять во внимание, что я такова, какая есть. И такой останусь. А ты — хоть тресни!»
Значит, она такая, какая есть? Да это форменный вызов! Ладно, отныне и я буду таким же. Оставлю ее с ее природой вместе, всякому Янчи — свою морковку, как у нас говорят.
«Кто теперь у тебя в любовниках?» — только и хотелось мне у нее спросить. Не с гневом или горечью, а бесстрастно и просто. Ведь в развращенности, в испорченности есть какая-то поразительная простота. Задумывался ли кто-нибудь над этим? Насколько естественен грех, а вследствие этого какой притягательной силой он обладает? Подобно нашим снам. И в таком случае не заключена ли в нем своего рода невинность? Коль скоро с такой естественностью располагается в нашем сердце?
Ведь вот как заявляется она домой под вечер…
Словно бы нисходила ко мне с каких-то высот, где атмосфера насыщена горним воздухом и музыкой — такой бывала она, возвращаясь из своего французского окружения. Каждая клеточка ее существа полна радости.
— Все работаете? — иногда роняла она походя. И закуривала. Спичку, конечно, бросала куда попало. Щеки ее горели огнем, а в глазах — такая влекущая истома… Словом, дремал в ней грех, за ее полузакрытыми глазами, теплился, как в зрачках у кошки. И наэлектризованность ее была почти ощутима.
Но однажды она все-таки испугалась. И после нескольких попыток позволила себе замечание:
— Ой, какой у вас взгляд…
— Какой же?
— Совсем неподвижный. — И издала короткий смешок. — Вы на меня сердитесь?
Прекрасно помню те мгновения. Она только что вернулась, изрядно продрогшая, — даже уши порозовели, — еще не успев раздеться, стояла в гостиной и смотрела, чем я занят. На дворе была ночь. Помню даже ее блестящую черную шубку, тишину в доме и главным образом свои фантазии: в ушах ее, украшенных серьгами, наверняка и сейчас еще звучит музыка, слышится нежный шепот… По сравнению с этим, конечно, я производил прозаическое впечатление со своей пятидневной щетиной на подбородке, погруженный в какие-то счета, бумаги… А может, ей стало стыдно.
Итак, сержусь ли я на нее?
Я заверил, что не сержусь нисколько, да так оно и было. Я не испытывал ни малейшего гнева. Просто мне надоели ее траты, что я и высказал ей на другое утро, самым откровенным образом. Хватит, не дам ей больше денег, решил я. Она не в силах изменить своим привычкам? Я тоже. Денег не дам. Во всяком случае, на кафе и рестораны. Она ввела новую моду — не являться домой даже к обеду. Что само по себе глупо.