Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Тише, друзья! Мир! Оставьте раздоры! Да услышит президент голос народа! И Бог с вами!»
Могильщики от души рассмеялись — вот уж удивительная розьерка, взывает к Богу и к президенту одновременно! У очага сальщики, ответственные за умасливание зайцев, поливали нанизанных на вертел животных растопленным салом; аромат стоял такой, что хоть душу продавай, хоть в пламя бросайся, чтобы вгрызться в дымящуюся хребтину или оторвать бедро и обсосать лапки. Так что, борясь с таким искушением, оба сальщика-могильщика выпивали, и если один ненароком протягивал руку к зайчатине, другой орошал ее жидким жиром; обжегшись, его товарищ засовывал пальцы в рот и уже не чувствовал ожога, а только вкус соли, сала и дыма. Мясо поливали во все время приготовления, в этом был главный секрет; в очагах горели поленья; угли выгребали лопаткой в переднюю часть, где вращались вертела со сложными гирями, под бдительным оком двух присмотрщиков, двух могильщиков — старых и простоватых. Рядом на маленьком столике предусмотрительно поставили бочонок, потому как от вращения вертелов ох какая на них нападала жажда! И вертельщики промачивали горло самым лучшим вином, розовым до кро-вавости, до вожделения, отжатым из винограда за одну ночь, свежим соком цвета бедра нимфы в лучах солнца, струей осенней зари… и все им завидовали, и всякие там шишки вроде Куйлеруа и Сухо-пеня, Биттезеера, и делегации из Мозеля или Вогезов, вспоминавшие свое легендарное розовое гри-де-туль и лотарингские сыры, запеченные на двух ломтях грудинки и черного хлеба — крупного лотарингского хлеба, добрых десять фунтов, с поджаристой корочкой, натертой чесночком, что проскакивает внутрь, как сливка мирабель! Ах, этот раклет с «гро лорреном» возле жаркого огня! А вельш! А солнуа! Скорее бы сыры!
Могильщики разговлялись только раз в году, на своем пиру, но как разговлялись! Им дозволялось все. Весь остальной год был для них лишь одной бесконечной тоской, хвостом кометы, уносимой Смертью… Пока Вертело делал небольшую паузу, чтобы сполоснуть глотку, подали бульон — говяжий бульон, в котором плавали дикий тимьян и эстрагон, бульон из хвоста и голяшки с пастернаком, сельдереем и луком, иначе во что было втыкать гвоздику! Так что бульон этот был с глазами! Похлебка дымилась, могильщики пускали слюни! Некоторые (опция редкая, но допускавшаяся) предпочитали отвар из весенних грибов (мартовских сыроежек, розовопластинников и сморчков) и лакомились им. И неслучайно: Безносая — подруга ферментов и плесени! Слышалось только дружное дутье, чмоканье и всасывание, бульканье и глотание, и звон ложек.
Подвыпившие вертельщики переворачивали зайцев, продолжая лакать свое жаждоутоляющее, а Вертело, втянув запах горячего бульона, благоразумно предпочел дать ему остыть и возобновил свою речь:
— Итак, Людивина ухватила крайнюю плоть Гаргантюа, как дамасский цирюльник, крепко, смело и изящно. На паперти дополнительные наряды полиции вылезали из машин; активисты отступали, теснимые подавляющей силой противника, а также дубинками и слезоточивым газом.
Тут-то и открыл глаза Гаргантюа, опечаленный тем, что очнулся не во сне, не подле своей Бадебек, а на крыше собора Пуатье. Его охватила неодолимая грусть, он увидел, что все в нем восстало, и взял себя в руки. И так, сжимая свой член в руке, он сдавливающим движением прошелся по нему снизу вверх с силой, необходимой для сжатия такого количества плоти с помощью запястья, — и поднявшимся ветром Людивину вознесло в воздух вверх тормашками, и полетела она, как птица. Трижды перекувырнувшись, приземлилась прямо в зияющую дыру — и провалилась в уретру. Гаргантюа ощутил какой-то не лишенный приятности зуд, от которого кожа его мошны напряглась. Людивина же заскользила вниз, как по ледяной горке, — будто Иона во чрево кита, и оказалась в плену в семенном канале. Барахтается она, как может. Машет руками-ногами. Но уровень повышается. Она едва справляется. Изо всей силы колотит по стенкам, а Гаргантюа ужом на соборе вертится. Ой! Ай! Хи! Хе-Хе! Вау! Ой, мамочки! Изнутри что-то щекочет! Меня трясет и пучит! Глаза Гаргантюа широко раскрыты, готовы вылезти из орбиты, боже мой! Даже щеки у него запали, в таком он сейчас запале, он весь крутится, выгибается, едва чувств не лишается, то краснеет, то сопит, едва с собора не слетит: ах, сейчас меня разорвет! Что за переплет! Взрыв, фейерверк, ура! Мне это очень нра…
И вот Людивина снова оказывается в воздухе верхом на белом облаке, пенистом, воздушном и обильном, хлюпком и липком, которое выстреливает, как хлопушка, и растекается, как болото.
Тут и конец шалостям Божественного Провидения: Людивина приземлилась и угодила прямо в объятия симпатичного постового, за которого вскоре вышла замуж. Президент вышел полностью обеленным из этой стычки, накал страстей упал. А президент прочистил уши ватной палочкой и добродушно сказал: «Имеющий уши да услышит». Так что Гаргантюа своим выстрелом попал в цель и стал настоящим кумиром протестного движения. Он слез с фасада и вместе с небольшим отрядом активистов отправился на запад, к новым битвам и новым победам.
Могильщики замерли в изумлении. Вертело, малыш! Смех побеждает Смерть! Ликуйте, трупоносы! И поскольку в тот день дозволялось все — и фривольность, и самые возвышенные речи, больше Вертело уже никто не порицал. Обычай предписывал посвящать первое и последнее выступление пира любви, и новелла Вертело добавила этой благородной теме толику сюрреализма, под стать беззубым, с остатками петрушки (фаршированные яйца «мимоза»!) улыбкам могильщиков.
Девяносто девять гостей допивали бульон и смотрели, как приносят волованы, воздушные, словно сделанные из пены. «Ах, таких волованов не устыдился бы и сам мэтр Карем!» — подумал Сухопень, не чуждый чревоугодия. Он уже представил себе телячий зоб, сморчки, сливки; может быть, даже весенний трюфель, такой легкий, такой фруктовый, так удачно подчеркивающий вкус мяса раковых хвостиков, — Сухопень издалека не мог угадать содержание хрустящих волованов, морское, земное или даже земноводное; всех стали обносить белым вином: шененское, насыщенное, желто-соломенное, и все же кремнистое, отличное вино, со скрытой горчинкой, как само