Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Война кончена, нет больше нашей армии! Кладите оружие!
И – клали! Застило взор от позора! И не в одну глупую голову не взбрело удивиться, почему, коли кончена война, не кладут оружия сами красные? Два Оренбургских казачьих полка отдали свои винтовки, пулемёты, шашки – где их стыд был?! Но и получили же своё. Посмеялись комиссары:
– А теперь можете убираться к Семёнову! Нам таких нагаечников не надо!
Велик был бы позор, если бы не оказалось в полумёртвой армии частей, ещё не забывших чести. Они-то и вступили в бой, отвлекая силы красных на себя, дабы дать пройти отступающим. Конный отряд Тягаева сомкнуто держался. Никто не дрогнул, не повернул, не поддался панике. Уже и рассвело совсем. Солнце, впрочем, не благословило грешную землю, не пролило золотой слезы на окровавленный снег, а сокрыло лик свой за пеленой облаков. Да это и не солнце, это сам Господь, ныне рождающийся, сокрыл свой лик от обезумевших людей.
Пронеслись в памяти все прежние атаки. Та, роковая, в которой лишился руки и глаза, летя впереди своих бойцов на неприятельские позиции. Пора настала стариной тряхнуть.
– Братцы, не опозорим нашего славного пути! Вперёд! За Россию! Шашки к бою! – и захватив повод зубами, первый шашку из ножен выхватил и пришпорил каурого. Несся во весь опор мимо шалых обозов, впереди летящего за ним отряда, на тучи красных, встречавших пулемётным огнём, щерящихся штыками. Ледяной ветер бил в лицо, обжигая его, но и освежая, бодря. Этот бой был уже не за Россию, которую проиграли безнадёжно, и даже не за тех несчастных беженцев, жизни которых ещё следовало спасти, но – за честь армии, за честь русского офицерства, за свою честь.
Не спасёшься от доли кровавой,
Что земным предназначила твердь,
Но молчи: несравненной право –
Самому выбирать свою смерть.
Вот, действительно – право высшее! Выбрать смерть – то же, что выбрать жизнь. Одно и то же. Смерть неизбежна, но право человека избрать, какой ей быть. Избрать, умереть ли Человеком, до конца исполнившим всё, предназначенное судьбой, или псом, шакалом, предавшим собственную душу. Погибнуть, борясь до конца, или издохнуть, пресмыкаясь в пыли. Выбор смерти – право великое и право последнее, и потому из всех выборов, с которыми приходится сталкиваться на жизненном пути, этот – наиважнейший. Избирающий смерть, избирает жизнь. Полковник Тягаев свою смерть избрал задолго до Красноярского боя…
7 января 1920 года. Красноярск
– Господа, большевики! Большевики, господа! – эти крики прорезали гомон Новониколаевского вокзала. Люди заметались, бросились по вагонам и саням – скорее прочь! Уверениям начальства, что большевики только на окраине города никто не поверил. И, как оказалось, правильно. Несколько мгновений прошло, и уже сухой треск пулемётов заслышался совсем близко. Затем – взрыв. Ещё миг, и на платформе показались первые красные конники. Толпа, а с нею и большая часть охранной роты схлынула на пути, бежали по шпалам, ещё надеясь спастись. А там, на платформе, раненый офицер с перебитым плечом ещё пытался остановить бегущих подчинённых:
– Стоять! Не будьте трусами, господа! Назад! – и упал на колени, простирая руки: – Да остановитесь же вы!
А они бежали мимо него, не обращая внимания на воздетые руки, на призывы. И, вот, схлынули. Лишь некоторые посылали ещё выстрелы приближавшимся большевиками. И когда те появились, офицер тяжело поднялся с колен, придерживая болтающуюся, как плеть, руку. Он не смог остановить свою роту, заставить её принять бой, он мог теперь лишь дать ей пример того, как следует умирать. Этот офицер погиб первым, сражённый пулей. Его распластанное тело и стягивающееся полчище красных было последним, что видела Надинька из окна отходившего от станции эшелона, и образ этого несчастного героя все эти дни не выходил у неё из головы. Так было жаль его, что сердце плакало.
Они покинули Новониколаевск в последний день. Не очень было это разумно, но Антон до последнего надеялся на чудо. Уверял, что, согласно новому плану, армия должна закрепиться на линии Новониколаевск-Томск и отсюда, переформировавшись и отдохнув, снова перейти в наступление. Акинфий Степанович лишь хмурился и хмыкал, слушая зятя, но не спорил с ним. Маня же, как водится, вторила мужу:
– Невозможно, чтобы наша армия оказалась столь слаба, чтобы оставила и Новониколаевск!
А ведь уже Омск оставлен был. Который никогда и ни за что не сдавать грозились. Но упорство Антона не на вере в армию держалось, а на нежелании всё нажитое оставлять. Природная дальновидность изменила ему на этот раз, и готов он был поверить любому чуду, лишь бы не бросать имущества. Тут резко отличался Антон от тестя. Старик Акинфий с нажитым расставался с иововым смирением. Но и то сказать – он по летам своим уже в могилу глядел, хоть и крепок ещё был. А Антон во цвете сил. Да с большим семейством на шее. Дениска, добро, почти взрослый уже, а Кланя, того гляди барышня на выданье, из пансиона домой вернувшаяся? А младшенькие? С таким грузом с нажитого место куда как нелегко сниматься!
Мрачнел Антон с каждым днём. Даже прежний лоск исчез. И обычная его деловитость, подкреплённая множеством связей, сменилась теперь обычным обывательским ожиданием вестей, жадной ловлей их, в особенности, тех, которые можно было хоть как-то трактовать в лучшую сторону.
Но армия отступала, и, наконец, сомнений не осталось: Новониколаевск ждала участь Омска. Город доживал последние дни. В эти-то последние дни вернулась к Антону прежняя решимость, воля к действию, и он принялся спешно искать выход из создавшегося положения. В его отсутствие старик ворчал, выговаривая дочери:
– Хлипок твой муж на проверку оказался. Чего доброго, из-за него прямиком к «товарищам» в лапы и угодим.
– Папаша, но ведь была надежда на армию…
– У дураков она была, – презрительно фыркнул Акинфий Степанович. – Кабы не был я такой ветошью да не вынужден оказался у Антошки твоего нахлебником жить, уж я бы ему устроил выволочку! Уж он бы у меня вспомнил разум!
– Да ведь как же столько добра на разграб оставить! – плаксиво тянула Маня.
– У вас, что ль, у одних – добро? Али у меня его помене вашего было? А я не стал дожидаться, когда мне большевики пинка, как псу, дадут. Похватал внучат да скарб, какой можно увезть было, и айда. Дураки вроде Антошки твоего ещё зубоскалили: «Зачем это вы, Акинфий Степанович, этак насерьёз собрались? Даже шуб не позабыли! Ведь это ж – временно! Скорёхонько возвернёмся!» Верзвернулись! Они, дурачьё, и поехали, как на пикник! Ничего с собой не взяв! Добро ещё не в чём мать их родила! У нас же армия! Я думал, хоть Антошка твой умнее. Да видать, время такое, что всем разум отказывает. Когда суды Божии вершатся, поздно думать о том, чтобы спасать своё земное достояние. В Евангелии сказано: горе будет тем, кто в эти дни окажутся непраздными. Так, вот, это, думается мне, не только о вашей сестре, что бременем отягщена. Это о всех нас. И о всяком бремени. Любая кладь – бремя. Любое имущество. Во дни мирные хорошо иметь его, но во времена бедствий оно тяжким бременем оборачивается. Бросить его жаль, с ним идти тяжко. И, вот, одни остаются сторожами при своих житницах и гибнут вместе с ними. Другие такую великую кладь на плечи взваливают, что не могут унести, и гибнут с нею в пути. Вот оно – бремя! Бремя убивает в такие дни! И счастлив тот, у кого ничего нет. Ему легко идти…