Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ладно, не пузырься, Саныч, – примирительно сказал Осип. – Не до тово сейчас, чтобы нам, стало быть, ссориться по глупству. Нам нужно мозгами раскинуть, пока их за нас кто-нибудь не раскинул. По асхвальту. Я так думаю, что в самом деле – русский.
– И знаешь… – вдруг подхватил Иван Саныч, – почему-то приходит одно имя на ум. Может, я вру, но что-то мне подсказывает – не могло быть таких совпадений. Слишком все одно в одно входит. Ждал нас в аэропорту… подвозил Настю до дома Гарпагина… делал вид, что никак не может хакнуть пассворды того диска. Не может так быть. Почему-то мне кажется, что это вполне может быть…
– Ансельм?…
– Ансельм.
– Почему-то я также подумал. Он мне сразу не тово… больно сладко пел. А сам, верно, на Гарпагина большой зуб имел.
– Что тут гадать…
– Да, гадать тяжело. Закрутилося все… как в ентом… в дидиктиве натуральном.
– Знаешь что, Осип, – вдруг проговорил Иван Саныч, – мне тут мысли пришла. Вот какая: давай-ка бросим все это гнилое дело.
– Чаво? Бросим? Тоись?
– Вот тебе и «тоись»! Черт с ним, с наследством! Сломим мы башку! – Ваня говорил быстро, изо рта его летели крошки, на посеревшей нижней губе налип кусочек жареного мяса. – Ансельм не Ансельм, Жодле не Жодле, да еще Маг сбоку припеку… но кто-то нам противостоит, кто гораздо сильнее и могущественнее нас. Уничтожил всю гарпагинскую семейку – и нас сожрет, не подавится.
– Нну? – проговорил Осип. – А что же ты предлагаешь делать?
– Бросить все! Уехать!!
– Куды?
– Куда-нибудь подальше, чтобы даже не помнить об этих Жодле, Магомадовых, Гарпагиных, Рыбаках, Карасюках и прочей дряни! Подальше отсюда!!
– Подальше? – задумчиво переспросил Осип. – Нет, Саныч, подальше не пойдет. К тому же ты не знаешь тех, с кем мы сейчас говорили.
– А ты знаешь, что ли?
– Немного. Одного я узнал. Тот, который сидел дальше всех от нас. Саша его зовут. Как твоего батю. Фамилию не помню, погоняло Флагман. Помню, он лет десять назад по беспределу работал. Его пол-Питера боялось. А сейчас, гляди-ка, остепенился. Вот только все, с кем он рамсует, до сих пор куда-то исчезают. А мы у него уже в долгу. Даже если эти волки… то есть – акулы… даже если они ничаво делать-от не будут.
– …Подальше! – эхом повторил Иван.
– Подальше? Подальше я уже был. На Нижней Индигирке, на Колыме, в Тобольской колонии. Так что на енто я пойтить не могу. Если хочешь, ты можешь на все забить. Ладно. Пусть так будет. Но у меня другого пути нет. Мне пятьдесят пять лет, Саныч. Из них я ни года, ни месяца не прожил как человек. Был только один день – когда было обручение в ратуше с Лизаветой, пусть я был под чужим именем, под чужой личиной, в этом черном костюме, который в первый раз в жизни сидел на мне не как мешок на пугале… и пусть непонятно откуда все это взялося, свалилося, как снег на голову! – Глаза Осипа сверкнули, в этот момент он мог показаться даже красивым, а его обычно корявая, сбивчивая отрывистая речь приобрела плавное, даже вдохновенное звучание. – Это только один шанс, Ваня, – грустно сказал он, наливая себе водки. – Только один, и больше он никогда не дается. Я больше не буду жить как скот. Просто не хочу. Хватит, досыта набарахтался в дерьме. По самый по краешек. Надоело быть дураком. Надоело называть все свое окружение либо корешами, либо гражданином начальником. «Ты начальник, я дурак». Лучше подохнуть, чем самому… слышишь, самому?… отдать свои шансы на настоящую, новую жизнь.
– Да ты прямо Цицерон, – с тяжелым презрением произнес Иван Саныч, но было непонятно, к кому он испытывает это презрение – к Осипу или к самому себе, потому что все-таки чувствовалось: слова Моржова произвели на него довольно сильное впечатление. – Значит, будешь гнуть свою линию?
– Буду-от гнуть.
Иван Саныч шарахнул по столу так, что на пол упало два блюдца и бокал с так и не допитым виски со льдом:
– А, черрт! В первый раз в жизни красиво сказал, Осип Савельевич! Внушает!
– То-то и оно, – отозвался Осип, мигом теряя «цицероновский» налет. – Чаво ж.
Приблизился официант и вкрадчивым ехидным голосом сказал, чуть-чуть заикаясь:
– П-посудку бьете? П-придется заплатить.
– Сколько? – боевито-задорно спросил Иван Саныч.
– За б-бокал – с-сорок рублей, за б-блюдца – по тридцать пять.
– Вот за этот бокал? За эти блюдца?
– А вы как х-хотели? Два по т-тридцать пять и сорок. С вас сто д-десять рублей.
Ваня аж привстал:
– За бокал? Вот за этот б-бы-бокал, в который постоянно пускают слюни синеморы и который ты мне подсунул, чтобы я его и разбил? Да этот стакан не стоит даже прыща на твоей тощей заднице! Кстати, у нее такой же запор, как у твоего рта? (Официант запыхтел, пытаясь что-то сказать, но от ярости его природная склонность к заиканию только усилилась; от стены отделился охранник; Осип дернул Ивана Саныча за рукав, но тот не унимался.) Сорок рублей! Ишь ты! А блюдца? Эти миски для шелудивого б-бобика? По тридцать пять! (Официант пыхтел все громче, но никак не мог выговорить и слова.) Да если мне захотелось побить посуды, даже если на семьдесят с п-половиной миллионов франков, так, значится, я должен выслушивать твои идиотские прейскуранты и н-н-н-нотации!! Осип, зы-зы-заплати ему!
Осип расплатился по счету и за разбитые блюдца и бокал, и Иван Саныч, продолжая распространять ругательства в адрес давно онемевшего от такого красноречия официанта, выкатился из заведения.
– И чаво енто ты, Саныч? – спросил у него на улице Моржов. – Чаво ты напустился на этого несчастного оффицьянта?
– Просто я подумал, что есть на свете еще более жалкие люди, чем я, – неожиданно серьезно ответил Астахов. – Так что ты прав: будем играть дальше.
* * *
«Черный» человек уже не был черным. Тот легкий черный пиджак и темные летние брюки, в которых он был на парижском кладбище и у кассы аэропорта Шарль де Голль, оказались непригодны в создавшихся условиях питерского лета. А июль в Санкт-Петербурге выдался холодным, холодным даже для сырой и капризной северной столицы России, и даже верхушка лета – конец второй декады июля – не могла поднять столбик термометра выше, чем до семнадцати-восемнадцати градусов, а ночью столбики по всему городу беспомощно падали и рьяно стыли на цифре 10.
Черный человек поменял свою черную одежду и стал серым человеком.
Теперь на нем был легкий серый плащ, выцветшая джинсовая рубаха и невзрачные серые брюки. Туфли, до недавнего времени бывшие черными, теперь умылись раскисшей питерской грязью и впали в основной тон их владельца.
Черный человек находился в тревоге и недоумении. Эти двое явно что-то замышляли. Никто просто так по собственной воле не поедет к вору в законе Рыбаку, в свое время славящемуся своей нарочитой интеллигентностью и начитанностью вкупе с византийским коварством и изощренной жестокостью, которые традиционно не присущи ворам-щипачам.