Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На этих словах доктор Альтиат явил свойственную ему мрачную улыбку, — ту самую сардоническую усмешку, что служит защитным рефлексом на внутренние терзания, — немое эхо вопиющей души.
— Около десяти лет тому назад, — возобновил речь доктор, потупляя взгляд (что для него, обыкновенно с неукоснительным самообладанием смотрящего на собеседника, было броско нетипично), — я повстречал женщину, которую действительно мог бы полюбить… по крайней мере, так мне чувствуется по здравом размышлении, а не в экстатическом припадке Эрато162… Но было бы бесчеловечно взрастить цветок счастья, наперед сознавая, что ему уготовано завянуть в промозглой тени, моим неизбывным прошлым отбрасываемой, и подвергнуть непростительным страданиям ту, благоденствие которой обязан я отстаивать… Да и как бы уже сумел я совлечь железную маску разочарованности, что, будучи одета раскаленной, приплавилась к моему лицу? В пароксизме отчаянья нацепил я ее, замкнулся в ней, дабы защититься от выпадов бытия, стать неуязвимым для пощечин и плевков варварской цивилизации, дабы не надышаться тех чумных поветрий, кои нагоняет общественное разложение… И так же, как мне уж запросто не снять брачного кольца с отекшего пальца, не снять мне сей маски, не сорвав вместе с нею и голову…
Доктор Альтиат слабо, болезненно выдохнул, в мертвую точку смутно взирая… засим взор его, в меня вперившись, молниеносно обострился.
— Запомни мой урок, Себастиан: ничто не должно приниматься слепо на веру, а в особенности чувства — те бабочкины усики, при помощи которых воспринимаем мы обманчивую vita reali («реальную жизнь»), где зачастую все отнюдь не таково, каким воображается, и недостаточно верить в то, что чувствуешь, необходимо idem («также») чувствовать то, во что веришь, сиречь разуметь, — вера без уверенности суть такая же вздорная мнимость, как уверенность без веры; единственно углубленный анализ посредством рассудка — выдержанный и честный — способен устеречь от того, чтобы не очутиться, miserere, Domine («помилуй, Господи»), в фатальных лапках богомола…
Доктор эмфатически провел ладонью вдоль лица, будто что-то стряхивая, и, демонстративно постучав безымянным (окольцованным) пальцем по переплету книги, кою до сих пор не выпускал из рук, изрек с торжественностью:
— Отче, прости им, ибо не ведают, что творят… — и положил том обратно на тумбочку иронично-церемониально, с пародией вида, кой, представляется, бывает у епископа, водружающего на место священную реликвию по отправлении богослужения.
Принявшись вполголоса напевать какой-то беззаботно-мелодичный мотив, в котором тем не менее с щемящей отчетливостью слышались фальшивые ноты меланхоличности, доктор повернулся ко мне — безупречно уравновешенный и осанистый, как всегда; но в тот момент я явственно зрел в нем изнуренного, согбенного Атланта163, что держит на могучих плечах своих колоссальное бремя, кое не скинуть иначе, как обрушив на себя самое… Он жертва жизни, но жертва его сознательна, добровольна, благодетельна; ничто не мешает ему удалиться в сферу вечного покоя, ничто не удерживает в сфере вечной суеты, ничто — кроме человеческого долга — кроме силы помогать другим… Я сочувствовал ему, но не смел жалеть; ибо жалеть того, чей непреклонный дух полон самоотверженности, черпая мужество в собственном отчаянье (так на ледяном дне океана пылают вулканы) значит с малодушной несправедливостью уничижать его благую волю… Доктор Альтиат был поразителен, поразителен, как античная статуя, изъязвленная вековыми дождями и вьюгами, но гордо стоящая на своем гранитном постаменте, ввысь десницу простерши…
Когда доктор пустился в обратный путь, оделив меня на прощание, уже сидя в седле, пронизывающе-серьезным взглядом (в коем, однако, откровенно чувствовалась ласковая печаль), я поднялся к себе в комнату и, севши у окна, затяжным раздумьям предался. Уголек скепсиса, зароненный мне в душу, жестоко опалял ее, высвечивая те пугающие лощины, что доселе окутанными маревом легкомыслия оставались. Я возбужденно размышлял: в самом ли деле полюбил я Наяду, или же то не более как эфемерида неискушенной чувственности? мог ли я — имел ли основание, имел ли право — преисполниться любви к той, которую совсем не знаю, и которая даже не подозревает о моем существовании? есть ли вероятность, что между нами подлинно наличествует некая месмерическая связь164, коя призывно влечет меня в рощу у синего озера и удерживает от падения в хлябь стыда и раскаянья, долженствующих сопутствовать моей предосудительной роли тайного наблюдателя (будто бы грех мой отступает пред моей благодатью)?.. Я не находил ясных ответов на эти вопросы: эмоции застилали разум, как облака застят солнце.
И тут я вдруг вспомнил о своем стихотворении, о своей оде к прекрасной Наяде, и на мою омраченную голову снизошло просветление — просветление, что в строках, — написанных, по слову Платона, в мантическом исступлении, — я прочту тайнопись истины, тому подобно, как во дни чрезвычайных угроз и бедствий римские квиндецемвиры искали совета в «Сивиллиных книгах»165… Доставши из ящика стола творение моей Эвтерпы166, я стал затаенно его перечитывать, с каждой строфой всё неимоверней оглашаясь тем триумфальным ликованием, коим кипела душа. Стихи представились мне воистину вдохновенными (как бы и не верилось, что это действительно я их сочинил), — казалось, в них говорило Само Чувство, отлитое в грациозную форму рифмы — непринужденной и полнозвучной, придававшей столь пластично-образное и столь естественно-чарующее выражение… Я озарился верой, что ничего подобного не