Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То, как он держал себя, невольно внушало Корецкому уважение, несмотря на маленький рост Пыжа и невзрачную наружность с подвязанной щекой…
За бутылку взялся Ёрш, тоже наполнил стакан и передал его Корецкому, сказав:
— Пей, Стрюцкий, авось веселее станешь!.. Вот как у нас…
Корецкий припал к стакану и с наслаждением потянул крепкую, жгучую влагу. Он никогда не пил такого коньяка…
XXVI
Они стали есть.
В особенности Корецкий, дорвавшись до «сладкого», как называл Ёрш разложенные на столе закуски, пожирал их с жадностью. Он уже не спрашивал и не допытывал, откуда явились все эти вкусные вещи, а считался, так сказать, с совершившимся фактом и набивал полный рот.
Поев, Ёрш ушёл, сказав на прощанье Пыжу:
— Ты побереги гуся-то, за ним след есть, так ему хорониться надо…
Корецкий остался у Пыжа.
Отношения у них сразу установились, по-видимому, самые удобные для того и другого. Пыж ничем не стеснял Корецкого, предоставляя ему полную свободу. В подвал к ним никто не заглядывал. Не было речи, разумеется, и о прописке или о каких-нибудь формальностях.
На ночь Пыж ушёл, пропадал неизвестно где. Наутро он вернулся опять с кульком, где был новый запас провизии.
Корецкий попробовал уйти — Пыж не только не удержал его, но даже не спросил, куда он направляется.
Когда Корецкий, побродив по берегу реки, вернулся, Пыж и к этому остался совершенно равнодушен.
Наведывался Ёрш.
Он, между прочим, напомнил Корецкому, чтоб тот был осторожнее, потому что у него, Ерша, в полиции «глаз» есть и этот «глаз» сообщил-де ему, что Галактиона Корецкого ищут…
Так прошло несколько дней.
Корецкий чувствовал себя до некоторой степени в безопасности в подвале, под кровом у Пыжа. Никто его не беспокоил до сих пор, и не было признаков, что побеспокоят в будущем. Сообщение подвала с внешним миром происходило через пустырь и огород.
Ел Корецкий не только сытно, но и сладко. Выпить тоже всегда было что.
Но, несмотря на всё это, Корецкий всё время находился в странном, необъяснимом смятении.
С тех пор, как другие, совсем посторонние люди, то есть Ёрш и Пыж, узнали о его, Корецкого, деле, то есть о приобретённой им «руке», как они называли это, он словно сбился и не знал, как удержаться. Прежде ему было трудно совладать с собою, но всё-таки он чувствовал если не твёрдую почву под собой, то, по крайней мере, хоть какую-нибудь опору. Эта опора была ненадёжная, всё равно, что тоненькая жердь через пропасть, но он нравственно балансировал на этой жерди; теперь же он точно потерял равновесие и готов был свалиться в пропасть.
И не то, чтобы он боялся Пыжа с Ершом. Напротив, они внушали ему полное доверие, хотя он ничего и не знал про них, или, во всяком случае, очень мало. Они же знали про него.
Кроме того, Корецкого искали, ему приходилось скрываться.
Однако ему казалось, что именно это обстоятельство не причиняло ему никакой досады. Оно даже было как будто весело. Он испытывал совершенно такое же щекочущее чувство в груди, как в детстве, когда играл в прятки. Это было скорее приятно.
Но его мучила неизвестность.
Если б ему нужно было действовать, ухищряться, напрягать мозги для собственного спасения, избегать непосредственной опасности — ему было бы легче. А то так жить изо дня в день на всём готовом и сравнительно в покое и вместе с тем не знать, что завтра будет и что потребуют от него эти люди, с которыми связала его судьба, — это он не мог вынести.
Минутами он чувствовал непреодолимое желание пойти в участок и повиниться там, рассказать всё, но исключительно ради того, чтоб посмотреть, что из этого выйдет.
Он с некоторым злорадством представлял себе, какие там все скорчат лица, когда он придёт и скажет, что Ромуальд-Костровский не виноват ни в чём, а что всё сделал он, Галактион Корецкий.
И всё тогда будет кончено разом!
По внешности — хотя он не замечал этого — он тоже изменился. Прежняя его пошлость, в особенности после выпивки, сбежала с него. Он стал трусить, вздрагивал при малейшем случайном стуке, по ночам спал плохо, вскакивал и вглядывался в темноту. Ему чудилось, что в этой темноте река плещет…
К водке и даже коньяку его перестало тянуть. Он и хотел бы напиться, как прежде, до бесчувствия, до самозабвения, но страшился, сам не зная почему. Ему казалось страшно. И страх был настолько велик, что вино претило.
Все его помыслы и все его желания всё более и более сосредоточивались на одном: поскорее так или иначе выяснить что-нибудь определённое, кончить…
И вместе с тем его влекло в те места, где для него грозила опасность, но где он мог узнать те или другие новости относительно хода тропининского дела.
Может быть, Ромуальд-Костровского уже выпустили, убедившись как-нибудь в его невиновности, хотя он и сознался?.. Ведь документ, вексель, в руках полиции… Может быть, их будут обвинять вместе с Ромуальд-Костровским!
Но когда Корецкий мысленно натыкался на это определённое «будут обвинять», он содрогался всем телом и торопливо хотел найти выход.
Выход для него был и мерещился ему, как мелькавший огонёк вдали: его могла спасти панна Юзефа. Она могла дать ему денег.
Корецкий не пытался ещё обратиться к ней, потому что раньше, по весьма понятным причинам, избегал дома Тропинина. Но теперь его именно влекло к этому дому.
Теперь, когда, благодаря перехваченному у него векселю, подозрение пало на него, идти в тропининский дом и искать там панну Юзефу для него было равносильно тому, что добровольно выдать себя… Но, может быть, панна Юзефа, вспомнив старое, поможет ему? Он напомнит ей о дочери, которая тут теперь, в одном с ними городе!..
В день, когда разразилась гроза (над городом она была сильнее ещё, чем над кладбищем), нервное состояние Корецкого дошло до последних пределов…
Он не выдержал и вечером — будь, что будет! — отправился в дом Тропинина, к панне Юзефе.
XXVII
Панна Юзефа, вернувшись с кладбища, прошла к себе в комнату и заперлась в ней, зажёгши восковые свечи пред иконами, которыми у неё был полон целый киот.
Она была не просто религиозна, но и суеверна.
В своём поступке, совершённом ею семнадцать лет тому назад, она никогда не только не раскаивалась, но не считала его вовсе грехом. Впрочем, на всякий случай, она