Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Панна Юзефа делала эти дела, то есть благотворила, подавая бедным гроши из тех денег, которые получала от Тропинина.
В доме Валериана Дмитриевича она из кормилицы сделалась нянюшкой, из нянюшки — наперсницей и, наконец, благодаря своеволию не знавшей себе запрета Лизы, которой она потворствовала во всём, стала на положение управительницы.
Панна Юзефа тратила деньги бесконтрольно, посылая свои счета в тропининскую контору, каталась в экипажах, садилась за общий стол обедать, причём разливала суп, заказывала себе, какие хотела, платья, выгоняла не нравившуюся ей прислугу, — словом, держала себя почти наравне с хозяином.
Однако пред Тропининым она умела быть подобострастной, старалась угождать ему, изучила его привычки, и он видел в ней испытанного друга и верил в её не раз доказанную преданность.
Панна Юзефа не считала своего поступка грехом потому, что видела в нём не нарушение общей, так сказать, справедливости, а лишь замену одного существа другим.
Положим, она обрекла истинную дочь Тропинина на нищету и бедствие, обрекла безвинно, отняв у неё жизнь довольства и богатства, для которой она была рождена. Но ведь и её малютка, её собственная дочь была тоже ничем не виновата, а, между тем, нищета и бедствие предназначались ей. За что? Чем она была хуже тропининской дочери?
Пред ней, Юзефой, были тогда два ребёнка. Одному из них предстояло богатство, другому — бедность. Один был её собственный, другой — чужой. И от неё зависело сделать так, чтоб дать богатство тому, которому она захочет. Сделать же богатыми обоих она не могла. Ей приходилось выбирать. Она выбрала, разумеется, своего.
О «праве» она не думала. Ей казалось, что если дочь Тропинина, по законам, имела право на богатство, то её дочь, по её материнскому чувству, не должна была иметь право на бедность!..
Так рассуждала панна Юзефа, входя в сделку со своею совестью и убаюкивая её.
Её религиозность вполне утешалась этим, но суеверие всё-таки мучило её. Она верила, что мёртвые входят в сношения с живыми, и боялась мести со стороны умершей матери девочки, которую она подменила.
В чём может выразиться эта месть — она не знала, но ждала, что мёртвая будет приходить к ней видением, мучить её, упрекать, нашлёт на неё болезнь или и саму смерть… Она на всё это была согласна, лишь бы хорошо и вольготно жилось её Лизе!..
Мёртвая, однако, не приходила к ней, не мучила её, но вдруг совершенно неожиданно, когда всё, казалось, шло вполне прекрасно, Лиза была зверски убита…
Это был страшный удар, поразивший панну Юзефу, но у неё оставалось ещё утешение, что всё-таки дочь её хоть семнадцать лет провела в довольстве и что вместе с нею умерла и тайна её происхождения.
И вдруг сегодня на кладбище панна Юзефа увидела над могилой видение, которого боялась всю жизнь.
Она упала в обморок.
Очнувшись, она узнала, что то, что было на самом деле, оказалось страшнее видения. Она должна была иметь дело не с мёртвыми, а с живыми, и в данном случае живые были для неё опаснее мёртвых.
Жена Валериана Дмитриевича пришла-таки к ней, но пришла не видением, а в образе своей живой дочери, похожей на неё до полного обмана зрения…
У этой дочери был покровитель и защитник — какой-то актёр, но он как будто что-то знал уже. Это было видно по тому выражению, с которым он сказал, что его воспитанница — дочь Галактиона Корецкого и добавил: «Может быть, изволили слышать?» Он, конечно, не ограничится этим вопросом, он будет действовать, и тогда прежнее выступит наружу, и ко всему горю прибавится ещё ужас ответственности.
Панна Юзефа ответила этому актёру первое, что пришло ей тогда на язык, не думая, что говорить, ответила почти инстинктивно, из чувства самосохранения, что никакого Корецкого не знает, но теперь понимала, что ей нельзя сидеть сложа руки и надо тоже действовать со своей стороны. Но весь вопрос был в том, как действовать.
Что она могла сделать?
В то время, когда она раздумывала об этом, ей пришли сказать, что её спрашивает какой-то человек, который называет себя Галактионом Корецким.
XXVIII
Сказать о Корецком ей пришёл сам камердинер Валериана Дмитриевича, Влас Михайлович.
В первую минуту у панны Юзефы занялось дыхание, она не могла перевести его, ей недоставало воздуха. Но всё-таки у неё хватило сил встать и отойти к столу, чтобы отвернуться и не показать своего лица.
Приходилось сейчас дать ответ, но она не знала, что ответить.
— Какой Корецкий?.. — наконец проговорила она.
— Пришёл с чёрного хода! — пояснил Влас Михайлович. — Требует, чтобы непременно сказали о нём вам!
— А вид у него?..
— Невзрачный.
— Плохо одет?
— Оборванцем.
«Оборванцем, — стала соображать панна Юзефа, — значит, деньгами, и даже небольшими, можно повлиять на него!»
Она была рада отдать теперь все свои сбережения, а сбережения эти составляли довольно крупную сумму.
К тому же вовсе не пустить Корецкого к себе было опасно: он мог начать скандал, мог кричать; его крик услыхали бы тропининские люди, среди которых у панны Юзефы было больше неприятелей, чем друзей, и одним из самых главных неприятелей был камердинер Влас Михайлович, не любивший её, несмотря на все её ухищрения, чтобы обойти его.
— Проведите его ко мне, это, вероятно, какой-нибудь бедный, — сказала она.
Влас Михайлович молча повернулся и ушёл.
Когда вошёл Корецкий, панна Юзефа, прежде чем оглядеть его, подошла к двери и как бы машинально заперла её на задвижку.
При взгляде на Корецкого первое, что испытала она, было чувство гадливости и отвращения. Она никак не ожидала, что увидит пред собой в таком отталкивающем виде человека, который когда-то был близок с нею.
Корецкий не лгал, рассказывая Рощинину, что носил когда-то клетчатые брюки и бархатный пиджак. В этих клетчатых брюках и бархатном пиджаке знала его панна Юзефа. Тогда он к ней снисходил, теперь же она была окружена недосягаемой для него роскошью, а он был, в полном смысле слова, оборванец, как его назвал Влас Михайлович. Теперь разница между ними была неизмеримо большая, чем тогда, и по первому же взгляду панна Юзефа убедилась, какая пропасть лежит между ними.
Черты лица Корецкого сильно изменились, он обрюзг, полысел и поседел, но всё-таки Юзефа узнала его.
Он боязливо оглянулся на замкнутую ею задвижку и, как затравленный зверь, стал озираться кругом, как будто только ожидая, с которой стороны посыплются на него удары.