Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, – недовольно возразила Халли. – Чего я хочу – это чтобы он набрался смелости и заставил ее вести себя как следует. Она больна, а не он. Она причиняет себе вред. Хотелось бы, чтобы он не был таким безвольным.
Прозвучало похоже на то, что я уже слышал – слышал давно, много лет назад.
– Эта мастерская – его защита, – сказала Халли. Нечто похожее на возмущение заставило ее щеки порозоветь, как розовели во время жарких споров щеки ее матери. – Посмотрите вокруг. Вы хоть раз видели тут беспорядок – стружки на полу, грязные кисти в банке, разбросанные инструменты – то, что было бы, если бы тут делалось что-нибудь важное? Я никогда. Он содержит все как в медицинской лаборатории. Постоянно либо чистит что-нибудь, либо точит: карандаши, инструменты, все, что ни найдет. На той неделе я зашла – вы не поверите – зашла и увидела: он выпрямляет на наковальне старые гвозди и раскладывает по банкам. Если в стране грядет нехватка железа, мы готовы.
– Грустно, – сказал я.
– Не то слово.
Она усмехнулась – болезненно, отрывисто, будто не веря происходящему. Она меня встревожила. Она явно и себя тревожила, взвинчивала.
– Бессмысленное ковыряние может успокаивать, – сказал я. – Оно спутник задумчивости, а он был и есть задумчивый человек. Ему бы подошло быть образованным сельским джентльменом с телескопом на заднем дворе, с большой библиотекой, с массой времени для размышлений.
– Сельским Ньютоном? – вспыхнула она. – И где же его “Начала”?
В ее голосе послышалось нечто до того близкое к презрению, что я рассердился.
– Разве это обязательно – войти в число бессмертных? – спросил я. – Мы все добропорядочные безбожники[67], Халли. Давай не будем такими суровыми друг к другу, если мы не хотим устроить мировой пожар. Хватит уже этого с нас.
Резковато с моей стороны. Она была достаточно расстроена и без моего выговора. Ее щеки зарделись гуще, губы искривились в несчастной, извиняющейся гримасе.
– Я знаю. Я, как мама, сейчас высказалась. Но мне нехорошо от того, что он никогда не идет дальше подготовки. Подготовка – дело его жизни. Готовится, а потом наводит чистоту и порядок.
На стеклах жужжали застрявшие в помещении мухи. Я поглядел поверх плеча Халли за дверь, которая вела в кабинет-пристройку с письменным столом и короткой книжной полкой над ним.
– Эгей! – крикнул снаружи Моу. – Вы там не заснули случайно?
Халли повернула голову, словно желая ответить, но вместо этого спросила меня:
– Вы думаете, он мог бы стать поэтом, если бы она ему позволила?
Я развел руки в стороны.
– Поэт – это человек, написавший хоть одно стихотворение. Он написал их немало. Некоторые из них не очень, твоя мама права. Он слишком трепетно относится к поэтам былых времен, его голова полна отзвуков, и чем дольше он преподает, тем сильнее его стихи напоминают Мэтью Арнольда[68]. Но при всем при том – да, он поэт. Помню одно его стихотворение, которое довольно давно напечатали в “Поэтри”. Он показал мне с полдюжины читательских писем: люди признавались, что их растрогало и обогатило это простое маленькое стихотворение о том, как незаметно живут в плаунах и тихо спариваются жуки-златки.
– К вам такие письма идут сплошным потоком.
Опять она рассердила меня. Женщины в этой семье слишком категоричны в своих суждениях. Вот уже вечер его жизни, а они все равно хотят от него чего-то другого, лучшего, более яркого, в то время как он хочет для себя только тихой жизни в плаунах. Не в том дело, подмывало меня сказать, что я добился относительного успеха, а он потерпел относительную неудачу. Дело в его неутоленном голоде. Неудивительно, что он посвятил стихотворение студентке, которая была им восхищена.
Халли повела плечами – в этом опять было что-то извиняющееся.
– Вы знаете, что Дартмут-колледж[69] в прошлом году присудил ему премию “Выдающемуся педагогу” и наконец сделал его профессором?
– Нет. Почему они нам про это не написали? Это здорово. Надеюсь, он был доволен. Надеюсь, она тоже.
Ее взгляд был странно уклончивым.
– Думаю, он был. Да, конечно, был. А мама… ну, вы знаете ее. Видимо, это произошло слишком поздно. Ей понравилось, что он получил премию, и она была за него рада, но сказала, что повышение перед пенсией чуточку смахивает на благотворительность, что это своего рода утешительный приз.
– О господи!
– Я не думаю, что она хотела поставить его на место. Просто такой реализм. Тетя Камфорт говорит, она так и не преодолела висконсинскую неудачу. Она была опустошена. Нервный срыв, два месяца санатория.
– Я помню.
– А помните этот домище? Видели его?
– Один раз, когда привез туда Салли из Уорм-Спрингс[70]. Он был еще не вполне достроен, но ты права: домище.
– Мама не хотела про него говорить. Мне кажется, я немножко его помню. Лестницу. Но, скорее всего, это мне только кажется, мы уехали, когда мне было три. Однажды принялась искать его фотографии в альбоме и обнаружила, что мама их все вырвала. “Этот дом умер, – так она мне сказала. – Его нет. Забудь про него”. Почему так получилось, Ларри? Просто не хватило публикаций? Как педагог он лучше почти всех, у кого я училась. Когда он говорит о книге, она становится важной, волнующей. Я ходила на его занятия.
– Ему не повезло, – сказал я. – Для университета пришел срок решать, брать его пожизненно или увольнять, когда война сильно уменьшила студенческий состав и кафедры ужимались.
– Да, вероятно, – отозвалась она расплывчато и недовольно: тема, похоже, и наводила на нее скуку, и раздражала ее. – Все, что я знаю, я знаю от тети Камфорт. Она сказала, папа хотел сам пойти в армию или в Управление военной информации, как вы, хотя как отец четырех детей он не был обязан. Но мама была в квакерско-пацифистской фазе и к тому же вся в расстроенных нервах, и она не позволила ему даже устроиться на военную работу. Так что они приехали сюда и три года просто вели растительную жизнь. Для нас, детей, это было замечательно, но им обоим это должно было казаться сибирской ссылкой.
– Одно время он именно этого и хотел.
– Главным его занятием было помогать фермерам, которые не могли никого нанять себе в помощь.