Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько лет назад я была там – ничего не изменилось: поле, жара, овраг, деревья, счастье, все – огромное. Хотя я выросла и весь мир заметно уменьшился, те масштабы остались прежними. Полагаю, это самое близкое к понятию «родина», что я могу себе представить. Простите, – «Родина», конечно, с большой буквы.
У меня не было Великой Истории и Великой Войны. Есть фотографии бабушкиных братьев, разряженных уланов (осень четырнадцатого), прадедушки Алексея, который цыган, с серьгой в ухе, и дяди Ники, который летчик и погиб.
Есть «огурчики». Папа ел в детстве волшебную еду – заворачивал в щавель крапивные листья, называлось «огурчики», еще собирал сныть и какие-то неизвестные «лепешки», соцветья таинственной травы-муравы, уж не знаю, какой на самом деле. Я бы тоже так хотела, мне-то всякую немытую гадость не разрешали.
Есть фото, где среди других детей – маленький папа в тюбетейке и в штанах на одной помочи. Это когда он был совсем маленький, трехлетний примерно. Так случилось, что ситуация в то время (44-й год) сложилась недопустимая: людям не только нечего было есть, но и совершенно нечего надеть. Довоенное обветшало, а новое в деревне взять было негде или не на что. Поэтому дети одежду не просто носили, ею форсили. Каждый форсил, чем мог, – солдат, например, мог привезти с войны какую-нибудь пилотку, и ребенок потом в ней круглосуточно рассекал. Папин отец к тому времени уже никому ничего не мог привезти, но у дяди Вити, папиного старшего брата (лет десяти), была шикарная тюбетейка. Он в ней постоянно ходил, а маленький папа страшно завидовал и по ночам бессильно грыз помочи, мечтая завладеть ею. И вот однажды тюбетейка пропала. Семейное достояние искало полдеревни. Больше всех старался маленький папа. Он старался так сильно, что это в конце концов было замечено, и его приперли к стенке: «Тюбетейка где?» Папа продержался недолго. Скорбно опустив голову, он отвел народ на задний двор, и там, в лопушках, обнаружилась тюбетейка. А под ней скрывалась небольшая, но вполне отчетливая кучка невинного детского дерьма.
Финал этой истории весьма поучителен. Дядя Витя, гордый, как молодой орел, отказался надевать оскверненную тюбетейку даже после стирки, и она досталась папе, который износил ее до полного истления.
Они всегда были вместе, как на том фото – тетя Лида, дядя Витя, папа и еще тетя Нина с безглазой куклой.
А я? У меня даже нет нормальной Семьи и нормальных Родственных Связей. Есть только мы.
Сегодня была у родителей, впервые с зимы. Мама сидит у окна, спиной к свету, в монашеском облачении. Я – напротив, в другом конце комнаты. Разговариваем:
«Расскажи мне про родственников». – «Ну, Виталька пьет, Зинка подралась с Лидкой, Ромка женится осенью, Лешка разобрал и сжег пол в терраске, Дашка похудела». – «Ты знаешь, мне кажется, что кто-то из наших скоро умрет». – «Может быть, я?» – «Нет, вроде не ты, но из близких». Мы говорим об этом без эмоций: она – мирская монахиня и уже много лет ее разъедает рак, а я – просто я, никакого мистического опыта и отменное здоровье. Именно поэтому нам легко, ей уже, а мне еще. Она рассказывает о том, что иногда протыкает иглой вену у себя в горле, чтобы выпустить лишнюю кровь, тогда ей становится легче дышать – надолго, месяца на три.
Мой муж сидит сбоку и тихонько приходит в ужас – «панковская семейка». А у нас и в мыслях нет мучить друг друга – мы всегда общаемся на уровне боли. Хотя иногда мне кажется, что в этом прямой смысл выражения «кровная месть».
Когда я буду старенькой, то буду очень старенькой, дряхлой. Меня не прельщает образ «активной старушки в джинсах и на роликах». Поселюсь в деревне под Рязанью, где дом и земля (если до тех пор не сожгут и не отнимут). Буду копаться в огороде, собирать травки и воспитывать кота. Пару котов и козу, конечно же. С людьми не стану жить. Это же кошмар – неодинокая старость с каким-нибудь мужем. Даже сейчас мы – молодые, с крепкими нервами, с примиряющими сеансами секса, с побегами из дома, – и то друг друга переносим с трудом. А если все болит, старческое занудство, подступающий маразм, невозможность уйти, хлопнув дверью, и прочие прелести, умноженные на два, – нет. Большая удача, что мужчины так рано умирают.
Смирение – вот чего я жду от старости.
Собственно, это старость моей бабушки. Она умерла одна, зимой, в оснеженном доме, затерянном среди оврагов и лесов. Ей было семьдесят восемь, и предыдущие лет сорок пять она жила без мужа, последние двадцать пять – в одиночестве. Муж погиб там, где все они тогда погибали, а она не захотела никого больше, кроме своего Васенки. И кого там было хотеть, если на две деревни остался всего один мужик, Петька Калач, а калачом, кто не знает, у них называют вовсе не булочку, а лепешку коровьего дерьма. В юности у нее была фигура рязанской мадонны, маленькое совершенство, а к старости превратилась в черную горбатую птицу с огромными руками, сохранившими болезненно-красивую форму. Она была удивительно независима для своего положения – дочь лесника, жена председателя, а потом вдова-крестьянка. Верила в своего личного Бога, никогда не ходила в церковь, терпеть не могла коммунистов и отказывалась переносить мою маму. Была плохой свекровью. Своих детей называла «дураки» и любила только коз, кошек и Васенку. И меня. Не так мало, если подумать.
Ее звали Анастасия, и я не особенно жаловала ее за излишнюю опеку, но у меня такое же тело, руки, маленькая нога, острый подбородок, цвет волос (она не поседела до самой смерти), мне нравятся мужчины с такими же нахальными глазами и ярко выраженным мышечным «треугольником», как у ее Васенки, я обожаю котов и надеюсь состариться примерно так же.
Только у меня еще будет Интернет.
Я приехала к маме, она простудилась и лежала в постели. «Ты знаешь, у дяди Вити рак легких, он умрет через год. Прости господи за такие слова, но нечего было могилы копать, все заработать хотел, сначала желтухой заразился, потом воспаление…» Я молча заплакала, потому что он хороший человек, и папа расстроится. Весной у нас с мамой был разговор, что кто-то из наших скоро умрет, но я не думала о нем, о дяде Вите. А мама все говорила и говорила, что надо бы ему покаяться, о каких-то праведных супругах, которые благостно умерли вместе, о подмосковном деревенском доме около церкви, где она родилась и где, как в прихотливом межродственном сериале, теперь доживает дядя Витя, папин брат, женатый на вдове маминого брата. Я почувствовала, что ей совершенно неинтересна моя реакция на известие. Ей важно сказать, она все время транслирует, не ожидая обратной связи. Я-то думала, все люди озабочены тем, что им ответят, может быть, с большой буквы – ОТВЕТЯТ, но вот оказалось, что она, мама, совсем другая.
И вот мы опять увиделись. Папин день рождения. За столом я, папа, его сестра, брат – МЫ. Мама говорит слишком громко, только о своем и всегда с интонацией: «вам это, конечно же, не понравится, но я все-таки скажу». «Мы» периодически опускаем глаза. Дядюшкина жена, впрочем, тоже присутствует. Не отличается утонченностью, но молчит. Паузы невыносимы, потому что один из нас умрет через год и все об этом думают. Я смотрю в его лицо и накрепко заучиваю, запоминаю выражение тоски, чистейшей, смертной, настоящей, какую редко увидишь. Мама давно уже живет со смертью, у нее почти не бывает этого невозможного лица. Он отказывается от торта, говорит «я устал» и тут же уходит. Имеет право. На пороге приглашает приезжать в гости – меня и папу, маму не зовет. Черт, после того, как он лет тридцать недолюбливал жену своего младшего брата (за то, что ревнива и сторонится компаний), в этот последний год он имеет право не звать ее в гости. Нужно «начать умирать», чтобы не есть, когда настойчиво угощают, уходить вовремя, разговаривать только с приятными людьми. Но все эти аксиомы о том, что человек начинает умирать с рождения, – почему они не дают такого права?