Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через год в стихотворении «Оттого в глазах моих просинь…», посвящённом Есенину, Клюев обыграет «гиппиусихину» параллель с «каменным» поэтом применительно к себе самому в контексте всего пережитого в столичных литературных кругах.
«Задетые крылом смерти» — невольно заставляют вспомнить о способности Клюева прозревать грядущее, о его мистических видениях, о строках из его письма Брюсову, написанных полутора годами ранее: «Как-то по зиме я видел во сне Ивана Коневского — будто всё торопится идти к Вам. Я рассказываю ему про его книгу, а он спрашивает: „И во храме сумрака читали?“ — и подаёт мне верёвку, и я знаю, что верёвка Ваша — белая, кручёная, финской работы. Только, говорит, ему (т. е. Вам) не показывайте…» Коневской утонул в 1901 году, а Брюсова через десять лет после этого письма ожидал свой конец — не от верёвки, а от шприца с морфием.
Клюев внимательно читает всё, попадавшее ему в руки, касающееся не только его самого, но и «родимого» Сергея: «Нас не прельщают объяснения в любви к природе, былинкам, золотым главам церквей — мы предпочитаем даже малопонятные, но вызывающие колоритное представление „щипульные колки“ Есенина. Замечательно, что и самородки-поэты нашего времени начали с подражания литературным, неотчётливо даже воспринимаемым образцам, а после только впали в конкретность. Появилась особая даже — не народная, а „губернская“ — поэзия. В этом объяснение и характера, и успеха Клюева и Есенина» (Лазарь Берман в «Голосе жизни»). От восторгов по поводу поэзии молоденького собрата, который якобы «прежде всего „видит“, а потом уже чувствует, скажем даже… чувствует и осознаёт он гораздо меньше, чем видит» (Зоя Бухарова), и от сопоставлений с футуристами и Игорем Северянином уже рябит в глазах. Клюев пишет Есенину письмо, в наши дни многократно цитированное, которое обращает на себя внимание уже своим началом: Николай осторожно и деликатно пытается подойти к будущему выстраиванию отношений — реакция Есенина для него дороже собственных устремлений: «Голубь мой белый, ты в первой открытке собирался о многом со мной поговорить и уже во втором письме пишешь через строчку, и то вкратце — и на мои вопросы не отвечаешь вовсе. Я собираюсь в Петроград в конце августа, и ты, может быть, найдёшь что-либо нужным узнать про тебя, но я не знаю, что тебя больше затрагивает, и наберу мелочей, а нужное и полезное тебе упущу…» И всё же — слишком велик позыв сразу высказать главное — тревогу за «голубя», за его жизнь в литературном Петрограде, за его светлую голову, которой впору закружиться от вылитых на неё похвал.
«Ведь ты знаешь, что мы с тобой козлы в литературном огороде и только по милости нас терпят в нём и что в этом огороде есть немало ядовитых колючих кактусов, избегать которых нам с тобой необходимо для здравия как духовного, так и телесного. Особенно я боюсь за тебя: ты как куст лесной щипицы, который чем больше шумит — тем больше осыпается. Твоими рыхлыми драчёнами объелись все поэты, но ведь должно быть тебе понятно, что это после ананасов в шампанском. Я не верю в ласки поэтов-книжников — и пелегать их тебе не советую. Верь мне. Слова мои оправданы опытом.
Ласки поэтов — это не хлеб животный, а „засахаренная крыса“, и рязанцу, и олончанину это блюдо по нутру не придёт и смаковать его нам прямо грешно и безбожно. Быть в траве зелёным, а на камне серым — вот наша с тобой программа, чтобы не погибнуть. Знай, свет мой, что лавры Игоря Северянина никогда не дадут нам удовлетворения и радости твёрдой, между тем как любой петроградский поэт чувствует себя божеством, если ему похлопают в ладоши в какой-нибудь „Бродячей собаке“, где хлопали без конца и мне и где я чувствовал себя наинесчастнейшим существом из земнородных…» Обо всём хочет предупредить Клюев «голубя белого» сразу: и о шприцах с морфием, которые заменяются на время «наркотическим» поглощением стихов его и Есенина — когда общение идёт не ради общения, не ради познания, усвоения незнаемого, не ради открытия новой красоты, а лишь ради самоуслаждения; и о соответствующих нравах в петроградских литературных кругах, где «салтычихин и аракчеевский дух до сих пор не вывелся даже среди лучших из так называемого русского общества» (больно уж напоминало многое Клюеву в иных литературных салонах отношение к нему, как к «экзотическому зверю» — по образу и подобию отношения богатых крепостников к своим одарённым крепостным)… «Я помню, как жена Городецкого в одном собрании, где на все лады хвалили меня, выждав затишье в разговоре, вздохнула, закатила глаза и потом изрекла: „Да, хорошо быть крестьянином“. Подумай, товарищ, не заключается ли в этой фразе всё, что мы с тобой должны ненавидеть и чем обижаться кровно! Видите ли, не важен дух твой, бессмертное в тебе, а интересно лишь то, что ты, холуй и хам Смердяков, заговорил членораздельно. Я дивлюсь тому, какими законами руководствовались редакторы, приняв из 60-ти твоих стихотворений 51-но, это дурная примета, и выразить, вскрыть такую механику можно лишь фабричной поговоркой: „За горло, и кровь сосать“, а высосавши, заняться тщательным анализом оставшейся сухой шкурки, чтобы лишний раз иметь возможность принять позу и с глубокомысленным челом вынесть решение: означенная особь в прививке препарата 606-ть (сальварсан — средство против сифилиса. — С. К.) не нуждается, а посему изгоняется из сонма верных…»
Чуть поостыв, Клюев снижает тон — переходит к лечащим душу пейзажам родного Севера и — по контрасту — к хорошо знакомой ему Рязани: «Мне очень приятно, что мои стихи волнуют тебя, — конечно, приятно потому, что ты оттулева, где махотка, шёлковые купыри и щипульные колки. У вас ведь в Рязани — пироги с глазами, — их ядять, а они глядять. Я бывал в вашей губернии, жил у хлыстов в Даньковском уезде, очень хорошие и интересные люди, от них я вынес братские песни. Напиши мне, как живёшь, какое ваше село — меня печалили рязанские бесконечные пашни — мало лесов и воды: зимой всё, как семикопеечным коленкором потянуто. У нас на Севере — воля, озёра гагарьи, ельники скитами украшены… О, как я люблю свою родину и как ненавижу америку, в чём бы она ни проявлялась. Вот нужно ехать в Питер, и я плачу горькими слезами, прощаясь с рекой окуньей, с часовней на бору, с мошничьим перелётом, с хлебной печью… Бога ради, не задержи ответ. Целую тебя, кормилец, прямо в усики твои милые…»
В начале сентября Клюев приезжает в Петроград с рукописью новой книги стихов — «Мирские думы». 18-го числа того же месяца подписывает договор с издателем М. В. Аверьяновым на издание «в количестве трёх тысяч штук экземпляров за сумму двести пятьдесят рублей» — и 125 рублей получает наличными. А 1 октября приходит на Головинскую улицу на заседание литературного «Кружка Случевского» к Иерониму Ясинскому по приглашению Городецкого и Измайлова. На этом вечере он впервые встречается с Борисом Садовским, Фёдором Фидлером и Пименом Карповым.