Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Похожим образом обстояли дела у Станкевича Владимира Ильича, «из духовного звания». У этого студента из Смоленска отношения с отцом были «натянуты», и, поверив ему на слово, ячейка проголосовала за сохранение его партбилета[432]. И другие юноши, которые легко могли очутиться в рядах лишенцев, находили дорогу в партию. Из автобиографии Раленченко Якова Прокофьевича, тоже из Смоленского политехнического института, следовало, что его отец – «бывший жандарм». В анкетах Раленченко об этом не писал потому, что он «уже 11 лет как оставил эту должность». После отец Раленченко стал заниматься пчеловодством.
– Какого убеждения отец и [каковы] взаимоотношения с сыном?
– Убеждения толстовского. Отношения хорошие, потому что отец добрый.
Раленченко уверял, что хотел вступить в партию «дабы быть активным гражданином», и ячейка признала, что клеймить человека «бесчестным именем» только за звание отца «не следует»[433].
Даже юнкера старой армии – а тут уже подозревалась реакционная убежденность – иногда умудрялись найти путь к большевизму. Студентов из Смоленска настораживало, что Масленников Дмитрий Денисович не принимал участия в Октябрьской революции, находясь в Ораниенбаумской военной школе. «Можно сказать, что школа не выступала, – защищался он во время чистки 1921 года. – В это время каждый устраивался лично, как мог». По всей видимости, солдаты 3‐го запасного полка атаковали школу, но Масленников «лично избиениям не подвергался». В скором времени стало понятно почему: в Мстиславле он сформировал караульную роту и красноармейцами «был избран Председателем ротного товарищеского суда». Несмотря на революционные заслуги, к Масленникову необходимо было «отнестись очень и очень осторожно, так как будучи юнкером в Ораниенбаумской военной школе, не мог не выступать для подавления Октябрьской Революции. Помнится, что юнкерские школы были двинуты на подавление Октябрьской Революции к Петрограду»[434].
Но и в этом, крайне подозрительном случае ничего не решалось априори. Студенческие автобиографии обсуждались конкретно, и шанс защитить искренность отказа от старой жизни и обращения в большевика был у всех.
Ветерана Гражданской войны Горелова И. М. в 1925 году не приняли в Коммунистический университет им. Свердлова – слишком уж буржуазным было его социальное происхождение. В своем протесте Горелов напоминал, что пролетарий определяется личными заслугами перед партией, а не родословной: «Я безусым 18-летним мальчишкой с беззаветной преданностью добровольно бросился защищать завоевания революции, меня никто не гнал, – писал он. – …Нужно было во имя партии и революции производить массовые расстрелы – расстреливал. Нужно было сжигать целые деревни на Украине и в Тамбовской губ. – сжигал, аж свистело. Нужно было вести в бой разутых и раздетых красноармейцев – вел, когда уговорами, а когда и под дулом нагана»[435].
Партия никогда не отождествляла моральное торжество революции с интересами одного-единственного класса. Большевизму был присущ универсализм: любой мог встать на пролетарскую точку зрения и распознать смысл истории. Классовая принадлежность и моральная чистота не всегда шли рука об руку. Партия знала рабочих, которые не доросли до пролетарского сознания. Знала она и дворянских сыновей, и даже поповичей, отдавших жизнь за Ленина и Троцкого. Буржуазные корни могли быть преодолены, сыновья и дочери чуждых классов получали партийные билеты. Однако универсализм большевиков бесследно испарялся, как только разговор заходил о тех, кто сознательно сделал неправильный выбор, вступил не в ту партию. Этих последних спасти было гораздо труднее – не зря их называли «социал-предателями».
Глава 3
Лавры и тернии
Большевики надеялись, что с созданием коммунистической системы все граждане страны станут сознательными пролетариями. Считалось, что крестьяне, новая интеллигенция и рабочие объединятся в одно бесклассовое общество. Это должно было случиться после того, как исчезнут различия между умственным и физическим трудом (то есть интеллигенцией и рабочим классом), так же как между сельскохозяйственным и промышленным трудом (то есть крестьянством и рабочим классом). В 1920‐х годах крестьянские, интеллигентские и другие «мелкобуржуазные» самоидентификации были приемлемы, так как большевики воспринимали их как последствия НЭПа. Мост между «непролетарской» структурой разума и коммунистическим сознанием был заложен. Коммунистическая партия принимала в свои ряды тех, кто в собственном личном развитии пересек этот мост и чье сознание достигло пролетарского универсализма.
Однако тенденция на включение в партию социально чуждых элементов, перестроивших свое сознание, давала сбой, столкнувшись с политически неблагонадежными. К выходцам из других партий большевики проявляли крайнюю недоверчивость. Оно и понятно: политическая индифферентность классифицировалась как ошибка. Как правило, такой человек был политически неграмотным, он не знал о коммунистической «благой вести». Надо было подождать, пока он научится политграмоте, идеологически подкуется. А вот случаи союза с «соглашательскими партиями» в прошлом считались тяжкими политическими преступлениями. Ведь эти партии, несмотря на их революционную программу, препятствовали победе пролетариата и делали это вполне сознательно.
К 1922 году социалисты, обратившиеся в большевизм за последние годы, составляли 5,7 % членов РКП(б). Бюро партячеек было обязано регулярно рапортовать в губком, указывая точное количество товарищей, являющихся «выходцами»[436]. Партбюро ЛГУ, например, представило в 1923 году такой перечень: из сионистских партий – 4; из меньшевиков – 11; из левых эсеров – 6; из правых эсеров – 5; из Бунда – 8; из американских социалистов – 2[437]. Расклад среди коммунистов вузовской ячейки Иркутского округа на 1928 год был чуть более обобщающим: из РСДРП/меньшевиков – 18; из социал-революционеров —19; из Бунда —20; из прочих – 21[438].
Было бы преувеличением говорить, что в процессе обсуждения биографических подробностей того или иного индивидуума большевики в качестве основания своего отношения к бывшему меньшевику, эсеру или бундовцу использовали только зафиксированную в документах идеологию этих партий или политическую историю их взаимоотношений с РКП в период революции. Как показывают документы, аргументы типа «Анархисты в 1918 году выступали против Ленина» действительно были весомыми – тем более их много в протоколах чисток вузовских ячеек, студенты которых (не говоря уже о преподавателях) на порядок лучше любого рядового коммуниста должны были знать подробности взаимоотношений ПСР и РКП, Бунда и украинских анархистов из НАБАТа. Зачастую – в привязке к конкретному месяцу, а не году и к конкретному уезду: свидетельства о том, как вел себя тот или иной «чистящийся» в 1918 году где-то в дальнем углу Сибири, всегда ценились очень высоко – и многим они стоили партийного билета. Но гораздо чаще разбор автобиографического нарратива производился на основе не столько