Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Скажи… кто был тот… первый?»
«Ты всё равно его не знаешь, вы с ним не знакомы, – говорит она, и пальцы её уползают по ковру. – Зачем тебе?»
«Да так, – говорит он. – Прости».
И видит коршун:
Достигли двое – собака и человек – берега Шайтанки. И вверх по реке направились. По косам га-личным да песчаным, через оголившиеся тальники путь их теперь. Зевнул коршун, встрепенулся, будто передёрнулся, но про путников не забыл – впился в них оком.
Подстыло. Не сук под ногой треснет, так трава, та похрустывает беспрестанно: кровь свернулась в ней и вымерзла – взывает. И ветерок хиузный ветками, развлекаясь, как бубенцами играет, и получается у него вроде вот как: дзинь-дзень-дзянь – так и хочется оглянуться, так и чудится, будто там, сзади, тройка с новобрачными нагоняет. Ветер это, Пальма, ветерок. Или сирены. Не слушай их… А тот был праведник, пастух… И лужи под ледком хрупким, как слюда, как слюда, и прозрачным, светла под ним водица, бездвижна, а потому и незрима, будто и нет её подо льдом, вместо неё там будто воздух. И дно каждой лужи листвой покойной выстлано. А небо – то бы и не упоминать вовсе, так лишь разве – вскользь, в связи с лужами: отражается в них оно цвету в ущерб своему – мутна его синь, и не розовы облака на нём, а оранжевы. Бредёт человек и бормочет:
– Три тысячи двести двадцать пять, три тысячи двести двадцать шесть, три тысячи… племянник вроде Авраама…
«Прости, – говорит он. – Просто мне иногда кажется, что ты о нём вспоминаешь… чаще, чем мне бы хотелось… мне вообще бы не хотелось… Ладно».
«Да нет, – говорит она, – я не о нём, вернее, не совсем о нём, вернее, совсем и не о нём, то есть тебе просто кажется… Коля».
«Прости, – говорит он. И говорит: – А спирта больше нет?»
«Нет, – говорит она. – Тот, что у тётки был в запасе, тогда, когда ты обморозился, весь втёрла».
«Прости, – говорит он, – и сам не знаю, что я…»
И потом так: тьма, во тьме – стекло, дождём исполосованное, изнутри освещённое, за стеклом – лицо его, одноклассника бывшего, и перед ним, перед лицом удивлённым, на стекле – два паучка, вцепившихся в паутину. Капли на паутине. Трясутся. Или это там, пот на лице… И сразу так, словно ладони ребром в кадык: он высок, он красив – а может, это он, может, он, Кругленький, её… первый? – и так, не останавливаясь на мысли: может, она сама себя так повела с ним, ведь как насильно-то… И увидел её Сихем…
– Да замолчи ты!.. – и дальше не он уж будто, а словно оттуда, с неба, что в луже, так кто-то: семя чужое, мерзкое на плод твой… и: семя будет не ему… Три тысячи триста… нет, нет… Пальма, Пальма, беги сюда. Пальма, Пальма, душа моя собачья…
– Где ты, Пальма? Ну, не отставай…
И там, на стекле, два паучка, вцепились, не падают, мёртвая у них хватка. И она, волосы распуская, идёт к нему и говорит:
«Ночь ясная, светлая, как день… Отвернись – я рубашку сниму».
«Глаза закрою, – говорит он, – закрыл уже», – и там, меж ресниц, радужно… Ты прости меня, я и сам не знаю, что я… И ты, как человека, Господи, меня, как Бог, помилуй… – и туго ногами в землю – ступни обожгло… Три тысячи триста два… И так ли? Нет, вовсе не так, а вот как: вечер июльский, минута канет – и солнце за сопкой скроется, пчёлы в ульях гудят – был принос, – нектар перерабатывают, в воздухе дух медовый – сбор с кипрея и с осоти, «вкусный», а они, он и Надя, на крыльце сидят. Так сидят: плечом к плечу, без беседы, вернее, беседуют они – пальцами. А потом говорит он:
«Жуткое что-то есть во времени этом, когда солнце заходит. Да? Птицы умолкают, деревья слепнут. Да?»
«Не знаю… не чувствую. Мне нравится, – говорит она. – Вот если бы одной здесь, без тебя, тогда бы жутко».
Обнял её, поцеловал в волосы и говорит:
«Вкусно… Идём в избушку, скоро совсем комары одолеют».
И не всё ещё, ещё вот что:
«Угу», – сказала она. И поднялась, чуть постояла и ушла в избушку. Защемило сердце радостно, у какого мужчины не защемит, когда женщина стелет постель, когда постель и женщина желанны, не каждый скажет. И смотрит он на закат и думает поверх всех ощущений: в той