Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А. Столпер (режиссер)
…Мы прочитали сценарий Авдеенко и стоял вопрос о том, чтобы во что бы то ни стало над ним работать. Мы вместе с Авдеенко начали переделывать сценарий. Затем была вторая переделка в режиссерском стиле, сценарий резко перерабатывался. Это тянулось месяца два-три. Нам казалось, что мы исправили те ошибки, которые обнаружили, но мы их не исправили, а глотали, мы к ним принюхались…
В выступлении Сталина часто слово в слово повторялись пассажи из статьи в “Правде” – “Фальшивый фильм”. Но были и новые пассажи.
И. Сталин
…Я бы предпочел, чтобы нам давали врагов не как извергов, а как людей враждебных нашему обществу, но не лишенных некоторых человеческих черт. …Почему Бухарина не изобразить, каким бы он ни был чудовищем, а у него есть какие-то человеческие черты. Троцкий – враг, но он способный человек, бесспорно, – изобразить его как врага, имеющего отрицательные черты, но и имеющего хорошие качества, потому что они у него были, бесспорно…
…Человек самоуверенный, пишет законы жизни для людей – чуть ли не монопольное воспитание молодежи. Законы. Вот какая ошибка была с 1934 года. Если бы его не предупреждали, не поправляли – это было бы другое дело, но тут были предупреждения и со стороны ЦК, и рецензия в “Правде”, а он свое дело продолжает. Влезать в душу – не мое дело, но и наивным не хочу быть. Я думаю, что он человек вражеского охвостья и он с врагами перекликается: живу среди дураков, все равно мои произведения пропустят, не заметят, деньги получу, а кому нужно, поймет, а дураки – чёрт с ними, пускай в дураках и остаются.
Хотя Авдеенко был ни жив, ни мертв, он вспоминал, что Сталин то входил, то выходил из-за колонны, попыхивая трубкой и перебивая докладчиков. Но главное, рабочему писателю показалось, что он видит совсем не того Сталина, которому клялся в любви и которого всегда себе представлял.
“Смотрю на Сталина и не верю, что это он. Очень непохож на себя. Куда подевалось доброе, обаятельное лицо, известное по кинокадрам, фотографиям, портретам, монументам, бюстам. Вместо любимого, величественного облика вождя вижу более чем обыкновенную желтовато-смуглую физиономию, густо изрытую оспой. И рост совсем не внушительный. Ниже среднего. Пожалуй, даже малый. Узкоплечий, узкогрудый человек. Сильно разреженные седеющие волосы будто натерты черным варом. На макушке идеально круглая лысина, словно тонзура ксендза. Левая рука неподвижна, полусогнута, не то повреждена, не то парализована. Только усы густые, рыжеватые, растрепанные, похожи на сталинские. Все остальное неуклюже сработано. Актер, загримированный под вождя. Актер, бездарно исполняющий роль великого Сталина. Актер, грубо утрирующий манеры Сталина…”
После того как закончилось заседание, авторы фильма сидели и ждали ареста. Все ушли из зала, но за ними никто не приходил. Тогда они на плохо слушающихся ногах дошли до выхода из Кремля. Вышли на улицу. Но и тут никого не оказалось. На улице, не имея сил больше идти, они упали на откос возле ворот Кремля и некоторое время лежали; их словно парализовало. А потом молча встали и разошлись в разные стороны.
…Писатель Авдеенко, ошельмованный, преданный самим Сталиным настоящей партийной анафеме, шел домой, ожидая, а может, уже мечтая об аресте. Жить было нестерпимо. Но энкавэдэшники за ним так и не пришли, правда, спустя несколько дней его выгнали из партии, из Союза писателей и выселили из квартиры.
Но прервем рассказ о главном герое этой драмы и вернемся к Ермолинскому.
В те дни он был Ялте, где дорабатывал с Евгением Габриловичем сценарий фильма “Машенька”. И писал своей жене Марике из Коктебеля:
Коктебель, 12 сентября 1940
Машенька, прости, что я не сразу пишу тебе, но все не могу собраться. Вот как проходит день: встаю часов в семь, до девяти сижу около моря, утра – тихие, солнечные, в девять завтракаю, потом садимся с Женей[115] за работу. Начинается коктебельский ветерок. Окна в моем “фонаре” настежь – как будто летим в море, которое синеет во всех окнах! Работаем без обеда.
Женя живет в комнате Ильченко[116], а я в “фонаре”, который заботливо приготовлен для двоих – все тебя тут ждали, огорчались, расспрашивали про тебя. У Марии Степановны (Волошиной)[117] я бываю редко, мало времени.
Народ живет разный. У нас тут – Всеволод Иванов со своим замком Тамарой[118] и детьми, Ляшко[119], собирающий камни и блуждающий по горам и пляжам с чемоданом в руках, Габричевский[120] в коктебельских коротких штанах и страдающий поносом, с ним его “новая”, а “бывшая”, т. е. Наташа[121], тоже здесь и тоже со своим “новым”, потом, как обычно, несколько нацменшинских литераторов – Бровко и Глебко[122], и один узбек, и один татарин. В Ленинградском доме – Зощенко, унылый ипохондрик, мрачно разгуливающий по аллеям, старый паяц Типот[123], группочка «младореформистов» в пижамах и с теннисными ракетами. Недавно уехала Златогорова, малокровная, безбровая, горбоносая красавица со своим мужем Меттером[124], неким ленинградским писателем, написавшим повесть о том, как он отбил свою Тату у Каплера[125]. Сегодня уезжает Василий Алексеевич Десницкий[126], профессор литературных наук, эдакий дядя Федя[127], только помоложе, великий собиратель фернампиксов (так называли красивые породистые камни. – Н. Г.), владеющий одной из лучших коллекций, каменный властелин. Ходил он в Козы и возвращался оттуда победителем. И бежал впереди него Ляшко, рыл, рыл, рыл, копал, искал – но напрасно. На тех же местах находил Десницкий прозрачные сердолики, розовые, нежные…