Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как мне вернуться в Александрию после всего, что я там увидел? Как знать, что они стали думать после моего бегства в тот достопамятный день? Не рассказал ли им обо мне кто-нибудь из возвратившихся из Иерусалима паломников? И поможет ли мне принятое церковное имя Гипа укрыться от вездесущих рук церкви Святого Марка и когтей ее льва? Неужели я бросил благословенного Нестория на произвол судьбы из-за боязни выполнить его просьбу? Или это Господь открыл ему глаза и заставил отказаться от намерения бросить меня в пылающее александрийское горнило? А может, заметив мой страх, когда я пересказывал ему подробности встречи с епископом Кириллом, он пожалел меня и избавил от опасного и изначально бесславного поручения?..
От тяжких дум меня отвлек ослик своим странным поведением. Мы прошли уже где-то половину пути, как он вдруг потянулся к деревьям, в тени которых два дня назад по дороге в Антиохию мы пережидали жару, и стал потряхивать ушами, словно напоминал, что наступило время кормежки. Ослов нельзя считать глупыми животными, они просто упрямы по природе. А их упрямство принимают за глупость или трусость. Похоже, свою жизнь я прожил ослом!
Я слез с осла, спустил с его спины седельную сумку и облегченно вздохнул. Спутав передние ноги животного веревкой, я привязал ему на шею торбу с кормом, и он тут же неспешно и с удовольствием принялся жевать. Мне же не хотелось ни есть, ни спать, ни даже думать. Привалившись спиной к стволу дерева, я прикрыл глаза и расслабился, набираясь сил перед возвращением в монастырь.
Вскоре после полудня я заметил на дороге юношу лет двадцати. Он шел явно издалека, ведя на поводу козу, за которой семенили трое маленьких козлят. Остановившись напротив меня, он вежливо спросил, не нужно ли мне чего. Я сказал: «Нет, спасибо», но затем спохватился и поинтересовался, не найдется ли у него чего-нибудь попить для меня и ослика. Юноша ответил, что недалеко есть колодец, и, привязав козу к низкорослому деревцу, стремглав бросился к небольшому селению. Через несколько минут он вернулся с большим глиняным кувшином, в котором плескалась чистая пресная вода. Несколькими небольшими глотками я утолил жажду, после чего юноша поставил кувшин перед ослом и, отвязав торбу с его шеи, скромно сел передо мной в тени небольших деревьев. Мне он показался застенчивым, и, желая выразить признательность и разговорить его, я поинтересовался, откуда он.
— Из этой деревни, отец мой… Сармады.
Я бросил взгляд на деревушку, мирно дремавшую под лучами Божьего солнца, равно проливающего свет на добро и зло. Убогие домишки числом не более сотни окружали чахлые сады и оливковые рощи. Людей я не заметил. Быть может, они спали — время было полуденное. Правда, стояла зима, и дни были коротки… Юноша молчал, и я спросил, не пастух ли он.
— Нет, отец мой. Иногда я помогаю на маслодавильне, там, на западной окраине деревни. А это коза моей тетки. Я вчера отвел ее к соседу — у него большой сильный козел. А сейчас веду ее обратно: она целую ночь была там…
— Я понял, сын мой, понял.
По взгляду юноши я догадался, что тот знал, о чем говорит, когда описывал козла как большого и сильного.
Осел продолжал пить воду, наслаждаясь ее прохладой, а маленькие козлята тыкались мордами в материнское вымя…
Расположившись на границе света и тени, юноша скрестил ноги так, что край его рубахи задрался, обнажив белые, гладкие ноги, совсем не похожие на ноги взрослого мужчины. Я пристально вгляделся в его лицо — зеленоватые глаза, светлые волосы и особенно отсутствие бороды, — это лицо, как мне показалось, больше походило на женское. А руки были нежными и совсем непохожими на руки крестьянина.
Этот юноша тревожил меня! Я вытащил из торбы молитвенник, исписанный тонким греческим почерком, и заглянул в него. Юноша беспокойно заворочался, как будто хотел что-то сказать. Я притворился, что поглощен чтением. Тогда он подполз ко мне и сказал, что хотел бы исповедаться кое в чем, на что я ответил, что исповедоваться нужно в церкви священнику, но никак не монаху вроде меня.
— Но священник нашей церкви знает меня, отец мой. Мне стыдно исповедоваться ему.
— Преодолей свой стыд, сын мой, тогда вера твоя станет крепче, ты раскаешься и осознаешь грехи свои.
Юноша потупил взор, и на лице его отразился стыд, смешанный с растерянностью и печалью. Я вновь посмотрел на него, внимательно изучая его черты, — и странное чувство охватило меня! В его облике было что-то трогательное и невинное. Удлиненное белое лицо казалось несколько изможденным. Путанные волосенки на подбородке выдавали в нем, безбородом, мужчину, тогда как томность взгляда делала значительно больше похожим на женщину.
Смиренная поза, в которой он сидел, задела струны нежности в моем сердце. Неужели возможно, подумал я, чтобы этот бедный и необычный юноша натворил что-то нехорошее? Такой чистый мальчик, так серьезно задумывающийся о своих прегрешениях! Нет, наверное, его грехи — это обычные проступки, которые совершают молодые люди. Чистый вздор! Однако они считают себя до крайности несчастными и настойчиво ищут того, кто помог бы им снять с себя эту тяжесть и сумел принять их исповедь, чтобы получить отпущение грехов, уверив в милость Божью. «Ведь он еще ребенок, — подумал я, — почему бы мне не пожалеть его? Ему нужен кто-то, кто выслушает его и укрепит его веру…» И, обращаясь к нему, я произнес:
— Послушай, сын мой, ты можешь пойти исповедаться в одну из многочисленных церквей Антиохии.
— Туда не близкий путь, отец мой, и тамошние священники меня тоже знают. Я не думаю, что снова встречу тебя когда-нибудь, поэтому выслушай мою исповедь.
— Но сын мой…
— Я прошу тебя, добрый отец мой, прошу.
— Ну, говори, что у тебя.
Закрыв молитвенник и сдвинув клобук на лоб, я потупил взгляд, приготовившись принять первую и последнюю в своей жизни исповедь. Вряд ли я в силах описать сейчас все, что мне довелось выслушать тогда. Но я дал себе обет запечатлевать все, что происходило в действительности, хотя то, что рассказал мне этот юноша, оказалось верхом бесстыдства и неприличия. О существовании подобного я и помыслить не мог. Он исповедался мне в ужасных проступках, рассказав, что, едва достигнув половой зрелости, научился совокупляться с течными козами и часто по ночам уединялся, чтобы прижиматься к их бедрам и получать желаемое. Во время рассказа я не желал выказывать перед ним свое раздражение, а потому оставался сдержанным и сидел, уставившись в землю. Когда он замолчал, я повел свою речь, тщательно подбирая слова и во множестве цитируя Евангелие. Но он не дал мне договорить и признался еще в том, что его мать — сорокалетняя вдова — однажды ночью застала его за этим непристойным занятием, и ее сердце преисполнилось скорби из-за него. Она нещадно отругала его, а потом омыла водой его пах. После чего села на землю и горько разрыдалась, оплакивая нужду, в которой они оказались и которая не позволяет ему привести в дом жену.
— Но, сын мой, все бедные так или иначе обзаводятся семьями.
— Они не бедны так, как мы, отец мой, — сказал он, и из глаз его потекли слезы.