Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Совершенно верно.
— Ежегодно сотни людей возвращаются в Англию с турецкими коврами, так что мы накопили определенный опыт по этой части. Наш консультант уверен, что при оформлении этих счетов была допущена ошибка.
— Но я все же не понимаю… — начал было Кристофер.
— Поясню, — сказал старший таможенник. — Мы пришли к выводу, что большой ковер изготовлен из необработанного материала и насчитывает всего лишь двести узелков на квадратный дюйм. Несмотря на внушительные размеры, мы оцениваем его стоимость не более чем в пять тысяч фунтов. А вот в маленьком ковре мы насчитали девятьсот узелков на квадратный дюйм. Это прекрасный образец традиционного шелкового «гереке» ручной работы, и указанная в счете цена в пятьсот фунтов явно занижена. Поскольку оба ковра приобретены в одном магазине, мы полагаем, что все это — ошибка персонала.
Робертсы не знали, что на это сказать.
— В плане пошлин, которые вам придется оплатить, это не имеет принципиального значения, но мы решили, что это может быть вам интересно в смысле страхования изделий.
Робертсы по-прежнему молчали.
— Так как сумма до пятисот фунтов не облагается налогом, таможенный сбор, равный двадцати процентам стоимости, составит две тысячи фунтов.
Кристофер тут же передал полученную от Кендэлл-Хьюма пачку купюр. Пока старший таможенник пересчитывал деньги, его младший напарник аккуратно упаковывал ковры.
— Спасибо вам, — поблагодарил Кристофер, когда они получили обратно свертки и квитанцию об уплате двух тысяч фунтов стерлингов.
Робертсы быстро уложили груз на тележки и, прокатив их через вестибюль, вышли на тротуар, где их поджидал Кендэлл-Хьюм, уже начинавший терять терпение.
— Долго же вас не было, — заметил он. — Возникли какие-то проблемы?
— Да нет, они просто оценивали стоимость ковров.
— Пришлось еще что-то доплатить? — с некоторой опаской спросил Кендэлл-Хьюм.
— Нет, ваших двух тысяч вполне хватило, — сказал Кристофер, передавая квитанцию.
— Ну, я же говорил, старина! Все получилось. Еще одна чертовски удачная сделка в моей коллекции, — с этими словами Кендэлл-Хьюм развернулся, чтобы уложить огромный тюк в багажник своего «мерседеса». Заперев багажник, он сел за руль. — Все получилось, — повторил он через открытое окно, когда машина уже тронулась с места. — Я помню насчет пожертвований для школы.
Робертсы стояли и смотрели, как серебристо-серый автомобиль вливается в поток машин, покидающих аэропорт.
— А почему ты не сказал мистеру Кендэлл-Хьюму о реальной стоимости его ковра? — спросила мужа Маргарет, когда они уже сидели в автобусе.
— Была такая мысль, но потом я решил, что правда — это то, что Кендэлл-Хьюм меньше всего хотел бы услышать в такой ситуации.
— И ты не испытываешь угрызений совести? В конце концов, мы украли…
— Не совсем так, моя дорогая. Мы ничего не украли. Мы просто сделали еще одно чертовски удачное приобретение.
Раввин знал, что ему не стоит приступать к проповеди, пока он не прочтет это письмо: он сидел за столом перед чистым листом бумаги вот уже больше часа и никак не мог придумать первое предложение. С недавних пор ему стало тяжело концентрироваться на том, что он делал вечером каждую пятницу последние 30 лет. Наверное, они уже поняли, что он больше не годится для этого. Наконец раввин достал письмо из конверта и медленно развернул сложенные страницы. Затем водрузил на переносицу свои полукруглые очки.
«Мой дорогой отец!
„Еврейчик! Еврейчик! Еврейчик!“ — вот были первые слова, которые я услышал от нее, когда проносился мимо на первом круге забега. Она стояла за ограждением напротив того места, где начинается прямая беговой дорожки, приложив ладони рупором ко рту, чтобы я наверняка услышал ее. Она, наверное, пришла из другой школы — во всяком случае, я ее не узнал, — зато мне хватило мимолетного взгляда, чтобы понять, что рядом с ней стоит Грег Рейнольдс собственной персоной.
Пять лет я терпел его гадкие замечания и подначки в школе и все, чего я хотел, — это отплатить ему той же монетой, выкрикнув „Нацист! Нацист! Нацист!“, но ты всегда учил меня быть выше подобных провокаций.
Я постарался выбросить их обоих из головы и пошел на второй круг. Я не один год лелеял мечту выиграть забег на милю в чемпионате средней школы Вестмаунта, и теперь нельзя было позволить им остановить меня.
Когда я во второй раз вышел на дальнюю прямую, я бросил на нее более внимательный взгляд. Девица стояла в компании друзей, все они в шарфах колледжа „Марианаполис Конвент“. На вид ей было лет 16, стройная, как ива. Интересно, подверг бы ты меня наказанию, крикни я тогда „Плоскогрудая! Плоскогрудая! Плоскогрудая!“ в надежде, что, может, это спровоцирует стоявшего рядом с ней парня на драку? Потом я с полным правом мог бы сказать тебе, что он первый бросился на меня с кулаками, но, узнав, что это — Грег Рейнольдс, ты бы сразу понял, как немного надо было, чтобы спровоцировать меня.
На выходе с дальней прямой я вновь приготовился услышать их выкрики. На соревнованиях по бегу скандирование вошло в моду в 50-е годы. Благоговейное „За-то-пек! За-то-пек! За-то-пек!“ — в честь великого чешского чемпиона — раздавалось тогда над легкоатлетическими аренами всего мира. Но мне не приходилось рассчитывать на крики „Ро-зен-таль! Ро-зен-таль! Ро-зен-таль!“, когда я вновь оказался в „зоне слышимости“.
„Еврейчик! Еврейчик! Еврейчик!“ — неслось с ее стороны, словно пластинку заело. А ее дружок Грег смеялся. Я знал, что это он ее подзуживает, — как бы я хотел стереть самодовольную ухмылку с его физиономии. Первые полмили я прошел за 2 минуты 17 секунд: с таким заделом вполне можно побить школьный рекорд. Я подумал, что именно так следовало бы поставить на место эту нахальную девицу и этого фашиста Рейнольдса. И все же я не мог тогда избавиться от мысли, как все несправедливо устроено. Я ведь канадец, родившийся и выросший в этой стране. А она — иммигрантка. Ты, отец, бежал из Гамбурга в 1937 году и начинал здесь, в Монреале, с нуля. Ее родные пристали к нашим берегам лишь в 1949 году, ты уже тогда был уважаемым человеком в округе.
Я стиснул зубы и постарался сконцентрироваться. Затопек писал в автобиографии, что бегун на дистанции не имеет права расслабляться. Когда я достиг поворота, мне некуда было деваться от их скандирования, но на этот раз оно лишь заставило меня прибавить скорость и еще больше преисполнило решимости побить рекорд. На ближней прямой я услышал, как кто-то из моих приятелей кричит: „Давай, Бенджамин, ты можешь!“, а судья-хронометрист отсчитывает: „Три-двадцать три, три-двадцать четыре, три-двадцать пять“. Удар колокола означал, что мы пошли на последний круг.
Я знал, что теперь рекорд — 4:32 — вот он, совсем близко, а потому все те тренировки темными зимними вечерами не казались уже напрасными. На дальней прямой я еще больше оторвался и почему-то подумал, что сейчас увижу ее снова. Собрал все силы для последнего рывка. И тут до меня снова донеслось: „Еврейчик! Еврейчик! Еврейчик!“ Сейчас оно звучало даже громче, чем прежде. Громче было потому, что теперь эти двое работали в унисон, а едва я вышел на поворот, как Рейнольдс поднял руку в нацистском приветствии.