Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если они пили там и тогда, то Катаев прошел близко от беды (тем более он пишет про дальнейшие встречи после знакомства, «первые дни дружбы»). Есенин постоянно утверждал, что за ним следят. Именно здесь в ночь с 20 на 21 ноября того же года он был задержан вместе с крестьянскими поэтами Сергеем Клычковым, Петром Орешиным и Алексеем Ганиным, доставлен в милицию, а затем и в ГПУ. Уже 22 ноября в «Рабочей газете» гроза «попутчиков» «напостовец»[41] Лев Сосновский клеймил пропойц-погромщиков, которым предстоял суд, требуя закрыть им дорогу во все издания. По поводу происшествия в пивной Есенин так объяснялся в письме Троцкому: «Я заметил нахально подсевшего к нам типа, выставившего свое ухо, и бросил фразу: «Дай ему в ухо пивом». Тип обиделся и назвал меня мужицким хамом, а я обозвал его жидовской мордой». Шумиха продолжалась еще долго, например, аж 30 декабря в «Правде» Михаил Кольцов выступил с заметкой «Не надо богемы»: «Надо наглухо забить гвоздями дверь из пивной в литературу. Что может дать пивная в наши дни и в прошлые времена — уже всем ясно. В мюнхенской пивной провозглашено фашистское правительство Кара и Людендорфа; в московской пивной основано национальное литературное объединение «Россияне»»[42].
Но предостережения «Правды» не удержали Катаева от того, чтобы вновь устремляться с Есениным в пивную…
Алексей Ганин был расстрелян в 1925 году по делу «ордена русских фашистов», Сергей Клычков в 1937-м (антисоветская организация «Трудовая крестьянская партия»), Петр Орешин в 1938-м («террористическая деятельность»). Впрочем, расстреляны были и Лев Сосновский, и Михаил Кольцов.
В другой раз, по Катаеву, в 1925 году, «ранней осенью» они с Есениным и недавно приехавшим в Москву Багрицким оказались напротив еще не снесенного «нежно-сиреневого» Страстного монастыря, возле памятника Пушкину, еще стоявшего в начале Тверского бульвара, и «уселись на бронзовые цепи». Катаев похвастал умением Багрицкого за пять минут выдать классический сонет на любую тему (что было правдой). Есенин предложил тему «Пушкин». Случилось состязание. Багрицкий написал сонет, а Есенин просто стихотворение, перепутав фамилию Эдуарда:
«При последних словах он встал со слезами на голубых глазах, показал рукой на склоненную голову Пушкина и поклонился ему низким русским поклоном». Катаев добавлял: «Журнал (тогдашний «Современник». — С.Ш.) с двумя бесценными автографами у меня не сохранился. Я вообще никогда не придавал значения документам. Но поверьте мне на слово: все было именно так, как я здесь пишу»[43].
Увы, стихотворение Багрицкого исчезло, Катаев его не запомнил. Он умалчивал о том, что тоже принял участие в состязании и сложил по всем правилам сонет под названием «Разговор с Пушкиным» с пометкой «ранняя осень 1925 года»:
По Катаеву, под пиво Есенин звал их ехать с ним в село Константиново: денег на билеты в складчину хватит, а на обратную дорогу вышлет главный редактор «Красной нови» Воронский[44].
Лекманов и Котова в «Комментарии» с очевидным скепсисом встречают эти откровения, например, подозревая, что сведения о Есенине выписаны из других источников или просто присочинены. По поводу его стремления поехать в Константиново и любви к родне они приводят цитаты нескольких свидетелей, утверждавших, со слов Есенина, что родня ему, наоборот, была чужда. Тем не менее факты таковы: в 1925 году Есенин трижды наведывался в Константиново, причем два раза — летом. «В последние два года Есенин все собирался поехать в деревню и как следует пожить там», — вспоминал Воронский.
Еще один эпизод в художественных мемуарах Катаева — стычка Есенина с Пастернаком, случившаяся в редакции «Красной нови». «Королевич совсем по-деревенски одной рукой держал интеллигентного мулата за грудки, а другой пытался дать ему в ухо».
В письме Марине Цветаевой, по видимости об этом столкновении, Пастернак сообщал, что первый ударил Есенина, и велеречиво осмысливал ту пощечину:
«Когда я вдруг из его же уст услышал все то обидное, что я сам наговаривал на себя в устраненье фальшивых видимостей из жизни, т. е. когда, точнее, я услыхал свои же слова, ему сказанные когда-то, и лишившиеся, в его употребленьи, всей большой правды, их наполнявшей, я тут же на месте, за это и только за это, дал ему пощечину. Это было дано за плоскость и пустоту, сказавшиеся в той области, где естественно было ждать от большого человека глубины и задушевности. Он между прочим думал кольнуть меня тем, что Маяковский больше меня, это меня-то, который в постоянную радость себе вменяет это собственное признанье».