Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это всего только двадцать лет.
— Теперь не видать мне его, если и доживем мы оба, пока не будет ему пятьдесят два годка, как вот мне теперь.
Бас Кожина раскатывается по камере, он переходит на шепот.
— Я его пытаю, зачем, мол, сделал такое, а он говорит, так, без причины. Слыхал, а, Бок? И ведь я пророчил такой конец ему. Вот как слишком детей-то любить. Одно думаешь, а совсем получается другое. Жизнь, она ж не разбирает, кто достойный, кто нет, и не надейся. Детей, их мать сгубила, разбаловала, совсем без характера женщина. И всегда мне с сыном тяжело было сладить, так она его распустила, и даже думал я одно время, то ли меня, то ли ее он прикончит за всю за мою любовь, ан вон как обернулось, чужого человека убил.
Кожин вздыхает, минутку молчит, потом спрашивает у Якова, не желает ли он цыгарочку.
Яков отказывается. Он глубоко дышит, и стражник слышит стон у него в груди. Цыгарка ему навредит.
— Вот если бы вы на минутку освободили мне ноги, — он шепчет, — совсем затекли.
Кожин говорит, что не имеет права. Молчит у глазка, потом тяжело шепчет:
— Ты не думай, Бок, что твоих я несчастий не понимаю. Жуть одна — видеть человека в цепях, какого ни есть человека, и что ни ночь, запирать ноги ему в колодки, но честно тебе скажу, мне лучше про это не думать. Не думать, как целый день ты в цепях томишься. И так уж мочи моей нет, а на все души не хватит. Ты небось понимаешь мои слова?
Яков говорит, что да, он все понимает.
— Насчет цыгарки-то хорошо ты подумал? Это несильное нарушение. Стражники есть — заключенным папиросы продают, и, по правде сказать, смотритель знает. А если я вот колодки тебе отопру, то расстреляют меня.
Скоро кажется Якову, что стражник уже ушел, но он еще тут.
— Евангелие-то у тебя еще? — шепчет Кожин.
— Нет.
— А вот по памяти ты говорил? Почему больше-то не говоришь?
— Забыл.
— А я помню одно: «претерпевший же до конца спасется».[32]У Матфея не то у Луки, там где-то.
Яков так глубоко тронут, что он хохочет.
Стражник уходит. Нынче он не в себе и через полчаса возвращается к двери, подносит к глазку лампу, заглядывает в камеру, чтобы хоть что-нибудь разглядеть. Свет падает на ноги мастера в колодках, опять его будит. Кожину хочется что-то сказать, но он ничего не говорит. Света нет больше. Яков ерзает, лежит без сна, слушает, как удаляются и близятся по коридору шаги Кожина, будто идет он в Сибирь со своим сыном рядом. Узник слушает, пока его не долит дрема, и досматривает сон, который прервал Кожин.
Снова та черная карета, но теперь это уже валкая телега, и едет из захолустья, и везет почернелый дощатый гроб. Для меня, для кого-то еще? Он не хочет гадать, он хочет проснуться, но вместо этого оказывается в пустой комнате и стоит перед черным гробиком, запертым, как сундук, цепями.
Это гроб Жени Голова, думает он. Марфа Голова мне прислала такой подарок. Но когда он отпирает ржавые цепи и поднимает крышку, под ней оказывается Шмуэл, его тесть; голова покрыта талесом, во лбу кровавая дыра, и еще сочится кровью один глаз.
— Шмуэл, вы мертвый? — кричит мастер, и старику, пусть не успокоенному, но покойному, на сей раз сказать нечего.
Мастер просыпается в тоске, с мокрой от соленых слез бородой.
— Живите, Шмуэл, — он вздыхает, — живите. Лучше я за вас умру.
Потом он думает в темноте — но разве я умру за него, если наложу на себя руки? Умирать — так для того, чтобы насрать на них и прекратить мои собственные страдания. А Шмуэлу какая от этого польза? Он даже сам может погибнуть из-за моей смерти, если они на радостях устроят погром. И чего я добьюсь? Да, я покончу со своими муками, а дальше что? Чего я достигну своей смертью, если из-за нее умрет хотя бы один еврей? Без мук я, конечно, с удовольствием бы обошелся, муками я сыт по горло, но раз уж приходится мучиться, так лучше пусть это будет ради чего-то. Ради Шмуэла, предположим.
На другой день его обыскивают шесть раз в ледяной камере, он босой стоит на полу, пол как льдина, и они суют ему в укромные места свои грязные пальцы. Во время шестого обыска он замышлял умереть, шестой обыск — хуже ничего не бывает на свете. Вот бы сейчас и броситься на старшего надзирателя, сжать, давить голыми руками эту шею, пока его не пристрелят.
Но он себе говорит, что не должен умирать. Зачем я буду сам лишать себя жизни, если им только того и надо? Зачем я буду им помогать?
И кто, например, узнает, если он сейчас умрет? Сметут его останки с окровавленного пола, бросят в выгребную яму. А через годик-другой сообщат, что он погиб припопытке к бегству. Да и кто через годик-другой у них спросит? В тюрьме заключенные мрут, это естественно. По всей России заключенные мрут как мухи. Страна большая, и тюрьмы, тюрьмы без счета. И заключенных побольше, чем евреев. Ну и что, если даже, предположим, евреи скажут, что не верят в эту естественную смерть? Да и будет уже у евреев другая головная боль, головной боли им всегда хватает.
Не сам страх самоубийства его удерживал, а то, что многим придется расплачиваться за его смерть. Для гоев — что один еврей, что все они вместе. Раз мастера обвиняют в убийстве одного из их детей — значит, все евреи виноваты. После распятия грех христоубийства лежит на всех евреях. «Кровь Его на нас и на детях наших».[33]
Как печальна их судьба в истории. После недолгого яркого солнца вы просыпаетесь в черном, кровавом мире. За ночь родился безумец, для которого еврейская кровь — вода. За ночь жизнь потеряла смысл. Невинные рождаются без невинности. Живое тело стоит меньше, чем труп. Человек — дерьмо. Евреи бегут, спасают свои жизни, но живая память терзает их вечной болью. И что же может со всем этим поделать Яков Бок? Одно он может — хоть еще больше не портить им жизнь. Сам он — какой он еврей? Но настолько он еврей, чтобы их защитить. В конце концов, он же знает этих людей, верит в их право быть евреями и жить на свете как люди. Он против тех, кто против них. Сколько он может, он будет их защищать. Таков его завет с самим собою. Раз Б-г не человек, значит, придется быть Якову человеком. И стало быть, надо потерпеть до суда, и пусть они там докажут своим враньем его невиновность. И нет у него другого будущего, только терпеть и ждать.
Какая мерзость, какая несусветица — все общество ополчилось против Якова Бока, бедного человека с жалкими зачатками образования, уж никак не виновного в том, что они приписывают ему. Странная вещь, он, простой мастер, никого никогда пальцем не тронул, и что он им сделал? — ну прожил несколько месяцев в запрещенном околотке, — а они его объявляют врагом Российского государства, не кто-нибудь, а важные чины объявляют, сам царь, и только за то, что он родился евреем, а значит, он им заклятый враг, хоть, по совести сказать, кому он на свете враг? — только себе самому.