Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Никакой разницы.
Он почувствовал, что в нем опять поднимается желание, как приступ тошноты.
— Вот так брачная ночь! — сказал он. — Ты думала, что брачная ночь будет такая?… — Золотая монета, зажатая в ладони, коленопреклонение в святилище, благословение. Опять шаги в коридоре, Кьюбит заколотил в дверь, и потом, шатаясь, убрался прочь, скрипнула лестница, хлопнула дверь… Она точно снова поклялась, обхватив его руками, в смертном грехе. «Никакой разницы».
Малыш лежал на спине в одной рубашке и видел сон. Он был на спортивной площадке, залитой асфальтом, один из платанов засох; вдруг раздался надтреснутый звонок, к нему подбежали дети, а он был новенький, не знал никого из них, его мутило от страха — они ведь подбежали к нему с дурными намерениями. Затем он почувствовал, как кто-то осторожно потянул его за рукав, и в зеркале, висевшем на дереве, увидел свое отражение и Кайта, стоявшего позади, — средних лет, добродушного, изо рта у него лилась кровь. «Вот сосунки», — сказал Кайт и вложил ему в руку бритву. Тут-то он и понял, что ему делать; нужно было сразу же показать им, что он ни перед чем не остановится, для него не существует никаких преград.
Он выбросил вперед руку, как будто хотел нанести удар, пробормотал что-то невнятное и повернулся на бок. Край одеяла закрыл ему рот, дышать стало трудно… Ему снилось, что он на моле и видит, как ломаются сваи; вдруг с пролива налетела черная туча, и море поднялось, а мол весь накренился и осел. Он хотел закричать во всю мочь — нет страшнее смерти, чем утонуть. Настил мола накренился так круто, как у парохода, навеки погружающегося в пучину; он стал карабкаться по гладкой поверхности прочь от моря и скользил обратно, все ниже и ниже, пока не оказался в своей постели в районе Парадиз. Он все еще лежал, думая: «Какой сон!» — и тут услышал, как на другой кровати воровски зашевелились родители. Была субботняя ночь. Отец тяжело дышал, как бегун у финиша, мать стонала от наслаждения, смешанного с болью. Его охватило чувство ненависти, отвращения, одиночества — он был совершенно покинут, в их мыслях не осталось для него места; несколько минут ему казалось, что он умер и похож на душу умершего, попавшую в чистилище, наблюдающую за бесстыдными действиями любимого существа.
Вдруг Малыш открыл глаза, кошмар становился невыносимым; была темная ночь, он ничего не видел вокруг, и на минуту ему показалось, что он снова в районе Парадиз. Но тут часы пробили три, зазвенев совсем рядом, — звук их напоминал опустившуюся с шумом крышку бака помойки на заднем дворе. И Малыш с огромным облегчением подумал, что он один. В полудремоте выбрался он из постели (во рту пересохло и отдавало горечью) и стал ощупью пробираться к умывальнику. Нащупав кружку, он стал было наливать в нее воду, как вдруг услышал голос:
— Пинки, что случилось. Пинки?
Малыш выронил кружку и, когда вода расплескалась по ногам, с горечью припомнил все.
Он осторожно сказал в темноту:
— Все в порядке. Спи.
Чувство торжества и превосходства над другими испарилось. Несколько последних часов возникли в его памяти, как будто все это время он был пьян или спал, — необычность происходящего ненадолго придала ему бодрости. А теперь уже не будет ничего необычного — он пробудился ото сна. Но нужно вести себя осторожно — ей ведь все известно. Темнота расступалась под его пристальным взглядом, глаза его могли рассмотреть шары на кровати и стул, сон прошел, и он прикидывал, что делать. Он выиграл один ход, но и потерял один; теперь ее не могут заставить давать показания, но зато он узнал, что ей все известно… она любит его, что бы это ни значило, но любовь не вечна, как ненависть или отвращение. Она может увидеть более смазливое лицо, более шикарный костюм…
Он с ужасом осознал ту истину, что ему всю жизнь придется удерживать ее любовь, он никогда не сможет развязаться с ней, даже если выкарабкается наверх, то и тоща ему придется тащить за собой Нелсон-Плейс; место это, точно шрам, на всю жизнь оставит на нем свой след. Ведь гражданский брак так же нерасторжим, как и церковный. Только смерть может принести ему свободу.
Его непреодолимо потянуло на свежий воздух, и он медленно направился к двери. В коридоре ничего не было видно, лишь слышалось сонное дыхание — и из комнаты, откуда он только что вышел, и из комнаты Дэллоу. У него было такое чувство, что он слеп, а за ним наблюдают люди, которых он не видит. Ощупью добравшись до верхней площадки лестницы, он спустился в переднюю по скрипящим ступенькам. Протянув руку, он дотронулся до телефона, затем, также ощупью, добрался до двери. Фонари на улице уже были погашены, но темнота, уже не ограниченная четырьмя стенами, казалось, рассеивалась в безграничном просторе города. Он мог разглядеть решетки на окнах подвалов, бегущую кошку и в темном небе отсвет фосфоресцирующего моря. Это был незнакомый ему мир, никогда раньше не бывал он здесь один. Когда он бесшумно зашагал по направлению к приливу, его охватило призрачное чувство освобождения.
На Монпелье-роуд все еще горели огни, вокруг никого не было видно, около магазина граммофонных пластинок стояла пустая молочная бутылка; вдали виднелись освещенная башня с часами и общественная уборная; воздух был свеж, как за городом. Малышу показалось, что он спасен.
Для того чтобы согреться, он сунул руки в карманы брюк и нащупал клочок бумаги, которого раньше там не было. Он вытащил его; это был листок, вырванный из блокнота, — почерк незнакомый, крупные неуверенные буквы. Он поднял листок к глазам в предрассветной мгле и с трудом разобрал: «Я люблю тебя, Пинки. Мне все равно, что ты делаешь. Я люблю тебя навек. Ты меня жалеешь. Куда бы ты ни пошел, я пойду за тобой». Должно быть она написала это, пока он толковал с Кьюбитом, и сунула ему в карман, когда он заснул. Он сжал листок в кулаке и хотел уже выбросить его в урну, стоявшую возле рыбной лавки, но передумал. Неясное чувство подсказало ему: как знать, что с тобой будет, когда-нибудь это может пригодиться.
Вдруг он услышал чье-то бормотание, круто повернувшись, оглянулся вокруг и сунул бумажку обратно в карман. На земле, в проходе между двумя лавками, сидела старуха; он увидел сморщенное, увядшее лицо — оно как бы воплощало проклятье ада. Затем до него донесся шепот:
— Благословенна ты в женах. — И он увидел, как темные пальцы перебирают четки. Она-то уж не могла быть проклята. Он смотрел на нее со страхом и любопытством — это была одна из спасенных.
Проснувшись в одиночестве, Роз совсем не удивилась — она ведь была новичком в царстве смертного греха и считала, что все идет как нужно. Он, наверное, ушел по делам, подумала она. Ее разбудил не назойливый треск будильника, а утренний свет, лившийся сквозь незавешенное окно. Спустя некоторое время в коридоре послышались шаги и повелительный голос позвал: «Джуди». Она лежала, раздумывая над тем, что должна делать жена… или, скорее, любовница.
Но ей не лежалось — в этом непривычном безделье было что-то пугающее. Когда ничего не делаешь — жизнь как будто не настоящая. А вдруг они считают, что она знает свои обязанности, и ждут, что она затопит печку, соберет на стол, вынесет мусор. Часы где-то пробили семь — звон был незнакомый; за всю жизнь она привыкла к звону только одних часов, никогда еще ей не приходилось слышать, чтобы часы били так неторопливо и приятно в утреннем летнем воздухе. Ей было хорошо, но немножко страшно: ведь семь часов — это ужасно поздно. Она вылезла из постели и, одеваясь, уже собралась было наспех пробормотать «Отче наш» и «Аве Мария», как вдруг снова вспомнила… Какой теперь смысл молиться? Со всем этим у нее покончено — она выбрала свой путь, если Пинки обречен на муки ада, пусть будет проклята и она.