Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это Вера у них взяла. Сама к ней пойду, поговорю по-хорошему.
– Мы с тобой, уж заставим, – напирают стояновские.
Любанька на них глянула – у кого палка в руке, а кто и с ружьем явился. Лица со страху бледные, злые, а в глазах даже радость какая-то, точно на охоту вышли.
– Сидите, – говорит, – по домам. А то и вас заберут. Вон уже не одного, а двух сразу увели, во вкус вошли, значит.
Дождалась Любанька сумерек, в платок пуховый до глаз замоталась и к дому подруги своей заклятой пошла. Что потом было – это уже только с ее слов известно, может, и врала.
Рассказывала Любанька, что взяла с собой живой огонь – свечку церковную, чтобы посмотреть, кто это в темноте куролесит и людей забирает. Только вышла на улицу – видит, как вокруг девки и парни в белых сорочках бродят, все незнакомые. Увидели Любаньку – по кустам попрятались, по канавам, камни стали кидать, свечку из рук выбить норовят. А Любанька идет и бормочет:
– Как огонь невредим, так и я цела…
Почти всю улицу прошла, и вдруг выбегает к ней девочка, худенькая, черненькая, волосы чуть не до колен.
– Любонька, Любонька, это ж я, Катя…
Любанька застыла – сестра перед ней младшая, любимица, лет двадцать назад от скарлатины померла, на Русальную неделю.
– Любонька, пойдем с нами на березке качаться.
Засмеялась, а потом рот вдруг распахнула дырой черной, так что подбородок до ямки под шеей упал, и дунула холодным, затхлым, как из-под земли – прямо на свечку. Любанька пламя укрыла на груди, и платок затлел, и руку обожгла, но на самом кончике огонек уцелел. Другой рукой Любанька сорвала чернобыльник, вся обочина им заросла, и в сестру швырнула:
– Хрен да полынь, плюнь да покинь!
Катя взвизгнула, лицо у нее перекосилось, нос крючком согнулся, глаза запали. И сгинула, моросью рассыпалась.
Любанька до Вериных ворот дошла – а там все так же игла торчит, не пускает дурного человека – это Любаньку, значит. Тогда она свечку кверху подняла и через забор полезла. Ободралась вся, матом изошла, но перевалилась все же на ту сторону, а платок так на заборе и остался.
В дом Любанька зашла – а там грязь, тряпки навалены, воняет. Пошла искать – и в дальней каморке Веру нашла – сидит в углу, трясется, вокруг лампадки горят. А посреди каморки – Пава в своей кроватке, еле умещается. Огромная выросла, не три года ей на вид, а все десять, и красивая девчонка – глаз не оторвать. Кожа белая, волосы шелковые, а глаза не по-человечьи глядят, души в них нет. Вокруг кроватки крошки, кости обглоданные, потроха какие-то, мухи летают. Пава Любаньку увидела, руки к ней тянет и стонет:
– Е-есть хочу, тетенька…
Тут Вера очнулась, поднялась – и к дочке своей, от Любаньки ее загораживает.
– Ведьма! – орет. – Чего к людям вламываешься?
А Пава ее за руку – цап, до крови вгрызлась. И заметила Любанька, что все руки у Веры искусаны, и на шее от зубов следы, и на щеке, а сама Вера тощая, одни кости остались.
– К каким людям, Веронька? Сожрет она тебя, а родня ее все село изведет! Посмотри – какая она дочка тебе?
Вера разревелась:
– Доченька, доченька!.. Одна у меня, нет больше никого!
Пава свое тянет:
– Е-есть хочу…
А у самой тоже слезы из глаз побежали. Любанька Веру обняла, от кроватки оттащила и шепчет:
– Верни подменыша, Веронька. Вон подружки ее на улице воют, зовут, а сегодня день последний, дальше им гулять не дозволено. Они ж вместо нее живых уводят, Веронька. Верни подменыша…
А Вера кричит:
– Не подменыш она, а доченька моя!..
– А она к тебе приходить на Русальную неделю будет с подружками. Не сможешь ты ее всю жизнь тут держать. В окно погляди, кто там по улице ходит, ты ж все Стояново с ними рассорила. Всех погубишь, Веронька! Худо им без нее, и нам худо, и ей – глянь, души нет, а плачет, к подружкам хочет. Ты ж и ее мучаешь…
Вера руками всплеснула, а сама заливается:
– Ведьма ты чертова!..
Полезла за печку и достает рубашечку маленькую, белую. Пава ее увидела, ручками забила, засмеялась. А Вера и рассказала, как ходила на Русальную неделю у беленьких ребеночка просить, они же и сами подкидывают, думала – может, так дадут. И увидела на ветке люльку из бересты, а в ней младенчик в рубашечке – хорошенький, улыбается. Вера про все забыла, люльку схватила – и бежать. А дома рубашечку спрятала, потому что беленькие без одежды своей уйти не могут, и полыни под пороги насовала, чтоб в дом не зашли…
Надела Вера на Паву рубашку, а ткань тянется, до самых коленок дошла. Пава прыгает, радуется, бормочет что-то по-своему. Любанька выдохнула, к стенке прислонилась – думала ведь, что ни за что ей Веру не уговорить, раз та три года держалась.
Вера к ней повернулась и говорит:
– А ты за мной не ходи, ведьма. Мое дело, поняла?
– Поняла.
И Вера вдруг Любаньку обняла, поцеловала, мокрое на щеке осталось. А Пава еще и за плечо Любаньку зубами прихватить успела.
Ушли они, дверь хлопнула. Любанька рассказывала – сначала тихо было, а потом вдруг зашумело на улице, закликало, точно птицы слетелись, топот поднялся. Пронеслось мимо дома слева направо – к лесу, значит, – и снова стихло. И собаки залаяли вовсю, а до этого сколько дней сидели, в будки забившись, и поскуливали только.
Врала Любанька или нет, а только пропали в ту ночь и Вера, и Пава. Все Стояново потом обыскали, когда осмелели – в лес пошли искать, а потом и милицию вызвали. Ни следа не осталось, только кофта Верина, вязаная, у самой опушки валялась, в малиннике. Куда обе делись – никто не знает.
Больше никто на Русальную неделю не безобразничал. А Любанька до самой своей смерти накануне Троицына дня стол накрывала, двери распахивала и окна настежь. Говорила – сестру свою названую с племянницей в гости ждет.
Эта история случилась, когда в Стоянове местных и не осталось почти, одни дачники. Все в город рвались, а городские наоборот – приезжали, восхищались и скупали просевшие дома. Место хорошее, река, доехать нетрудно. Сломают дом – дачку построят, кто деревянную, кто кирпичную. А кого особо к деревенской жизни тянуло – старый дом подновят и живут, к корням, значит, припадают.
Парень один, Шурик, чуть не каждое лето в Стояново к бабке ездил. Байдарка у него тут своя была, велосипед, удочки. Потом вырос, женился, дом бабка ему завещала. С одним условием только – чтобы он баньку, что за домом в лопухах и крапиве стояла, не трогал. Сто лет банькой никто не пользовался, не видать из-за зелени, а старушка уперлась: не ломай, пусть ее. Шурик покивал и забыл.
Померла бабка. Шурик с женой, Инной, дочку маленькую в городе с теткой оставили и приехали хозяйство осматривать. Хороший дом, по соседству от Любанькиного стоял, только Любаньки к тому времени не было уже давно. Выкосил Шурик двор – ну и, конечно, в баньку уперся. Приземистая, крохотная, как в ней мылись – непонятно. Зашел внутрь – темно, доской гнилой пахнет. Шурик по стене рукой провел – и прямо у двери за щепу зацепился, кожу рассекло, капнуло кровью на пол. Шурик разозлился – а мужик он здоровый был, – дверь ухватил, пошатал да и выломал. Жена кричит: