Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шурик, пока в больнице лежал, все вспомнил – и про баньку, которую бабушка ломать запретила, и про то, как словно прыгнул там ему на спину кто-то. И как бросилась на него в ванной, будь она неладна, тень костлявая, а потом все тело болью ошпарило и темно в глазах стало. Понял, что привез он что-то из Стоянова, недаром рассказывают про село всякое, и надо, значит, на место теперь вернуть.
Инна с дочкой у родителей своих отсиживалась, пока Шурик лечился. Даже душ принимать боялась – заскочит, поплещется и пулей обратно.
Выписался Шурик, в квартиру свою вернулся – а там баней пахнет, хорошо так. И листики под ногами похрустывают. Шурик сразу к холодильнику, водку достал, стопку выпил и в ванную пошел. Повернулся спиной к зеркалу, хоть и страшно очень, и глупо, зажмурился и позвал:
– Давай, ты… бабушка, отвезу, откуда взял.
Тут на него, как тогда – прыг кто-то сзади, плечи стиснул, бока сдавил. И прошло тут же.
Поехал Шурик в Стояново, в имение свое унаследованное. И сразу к баньке – а она так и стоит, дверь рядом в лопухах валяется. Встал в проеме и попросил чудище как мог вежливо, чтоб катилось оно к себе домой. И спрыгнуло с его спины, зашлепало, захихикало, обернулся Шурик – пусто в баньке. Пошел в дом, достал инструменты и дверь побыстрее на место приладил. Ухом прижался – как грохнет с той стороны. Шурик все бросил и к машине своей побыстрее. Когда обратно ехал, все притормаживал, слушал – не шебуршится ли в багажнике.
С тех пор стало у Шурика в квартире все как раньше, тихо, спокойно, только лампочки часто перегорали. А дом в Стоянове они с Инной продали – от греха подальше. И новым хозяевам, тоже городским, наказали баньку ни в коем случае не трогать, а лучше – и не открывать ее никогда. Те, конечно, посмеялись только. А что с ними и с банькой потом сталось – никто не знает.
А Стояново выстояло, снова разрослось, обзавелось даже несколькими пятиэтажками и считается уже не селом, а поселком городского типа. Завод деревообрабатывающий неподалеку построили, а с другого бока свиноферма теперь. Дачников в окрестностях видимо-невидимо развелось.
Истории всякие в Стоянове тоже продолжаются. Недавно пострадавший один от стояновских чудес, профессор, даже по телевизору выступал вместе с астрологами и прочими гадалками. Рассказывал, как приехал на дачу грибы собирать, пошел в лес – и вдруг просека знакомая пропала, а сосны вокруг кольцом сомкнулись. Профессор боровики свои собрал, голову поднял и видит – фигура высоченная за деревом стоит. Было у фигуры тело длинное, мохнатое, а лицо – голое. Обычное такое лицо, деревенское, хитрое, только один глаз нормального размера, а второй – огромный, чуть не с кулак, и так и сверлит. И устремилось вдруг лицо это в небеса, фигура, и без того высоченная, расти стала, а в соснах ветер загудел.
Стал тогда профессор, заслуженный человек, одежду с себя стаскивать и наизнанку выворачивать. А в голове вдруг слова нужные всплыли – не то из детства, не то из лекции. Сел профессор на мох и забормотал:
– Лес честной, царь лесной, от меня, раба, отшатнись…
А фигура выросла до верхушек деревьев, захохотала и упала навзничь. И сосны на этом месте словно разбежались, просека появилась, а огромное тело рассыпалось по ней колокольчиками и ромашками.
Начинающий дизайнер Улямов больше всего на свете боялся навязчивых воспоминаний и тараканов, причем один из этих страхов являлся закономерным продолжением другого. Рыжие, хрусткие твари напоминали Улямову о безуспешном детстве в далеком городке: с домами барачного типа, надтреснутыми тарелками, выкраденными из общепита, где царила непроницаемо-восточная бабушка, пресным запахом каши, въевшимся в стены, спортивками, корочкой под носом и вечерними гопниками. В те тоскливые времена тараканы реками лились по стенам, рецепты по избавлению мелькали на страницах газет, вокзальных книжонок и отрывных календарей и никогда не срабатывали, а маленький Улямов томился по ночам от избытка или, наоборот, нехватки влаги в организме, упрямо пережидая гулкие постукивания на кухне. Это бабушка методично била выползших на кормежку насекомых, и Улямов терпел до последнего, лишь бы не идти мимо и не видеть. Гора бабушкиного тела, обтянутая чем-то кружевным и допотопным, налипшие на подошву тапки расплющенные останки и полнейшая бессмысленность ночного истребления – все это намертво застряло в улямовской памяти.
Первым знаком надвигающейся беды стали общепитовские тарелки, замеченные Улямовым среди коробок, сваленных на первом этаже у лифта. Был снежный воскресный вечер, и картон расползался от слякоти. Поняв, что новые соседи въезжают в квартиру прямо над ним, Улямов расстроился. Соседей, этих невидимых вредителей, топающих, орущих и сверлящих, он тоже опасался. Улямов решил подняться и познакомиться, чтобы тактично, но явно обозначить присутствие под крепкими ногами новоселов живого человека.
Сосед оказался один, и от его вида воспоминание о гопниках, ждущих у гаражей, холодным комком шевельнулось внутри взрослого, состоявшегося Улямова. Одетый в синие тренировочные штаны и белую майку, сосед словно бы вышел на пару минут из дома барачного типа за сигаретами без фильтра. Прозрачные глазки гнездились у переносицы почти впритык друг к другу, а растительность на круглом черепе без предупреждения переходила в небритость на лице и уползала по шее вниз, в седоватое нагрудное гнездышко. При помощи молчаливого темного грузчика сосед таскал в свое новое логово надежно, казалось бы, забытые Улямовым вещи: полосатые куски ДСП, из которых сложатся потом шкафы и тумбочки с золотыми штырьками ручек и захватанным стеклом, рулоны калейдоскопических ковров, обгрызенные по углам табуретки, связанные вместе клеенки, шторы и еще что-то в неистребимый цветочек. И пустые банки, и пластмассовая палка для дедовской гимнастики, и даже сухо стучащий дверной занавес из бамбука – все было здесь. Когда из лифта, неловко топорщась углами, выползло зеленое кресло, Улямов сразу угадал, где на нем должны быть оспинки от сигарет с приплавленным поролоном, и наконец сказал «добрый вечер». Сосед промычал что-то угрюмое и нечленораздельное, потому что был занят, а тут ходили всякие и путались под ногами. И Улямов, постаравшись принять независимый вид, поспешно удалился, унося с собой мутную тревогу.
Сосед с первого же дня принялся существовать над головой Улямова шумно, уверенно и полнокровно. Он словно чувствовал боязливое недовольство Улямова и утверждал свое доминирующее положение – напрямую, по-простому, как мужик. Хоть бы не сверлил, думал Улямов – и сосед сладострастно ревел перфоратором. Хоть бы не топал слишком сильно – и кумулятивная ходьба сотрясала улямовский потолок, отдаваясь пластмассовым трепетом в новых стеклопакетах. Пусть сверлит – только въехал, пусть топает – имеет право, но лишь бы спать не мешал – и глубоко за полночь Улямов вскакивал от футбола, теплоголосого блатняка или вовсе необъяснимого мебельного грохота.
И вскоре первый таракан взглянул на Улямова с серебристого кухонного гарнитура в шведском стиле. И даже как будто ощупал его на расстоянии своими искусно сотворенными усиками. Улямов взмахнул рукой, и таракан блестящей капелькой убежал по обоям за шкаф, а потом высунулся оттуда уже с семьей. Бахрома усов шевелилась между шкафом оттенка «металлик» и обоями с лаконичным урбанистическим принтом, подобранными тщательно и со вкусом, а побледневший Улямов стоял посреди своей правильной, улетавшей из современности прямо в будущее кухни, и биокефир вытекал из кружки, покосившейся в его ослабевших пальцах.