Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тогда лучше в «Праге», – предложил Гриша. – Он еще старше, и на веранде можно сидеть. Смотри, день какой теплый будет.
– В «Метрополе», – поморщился Шеметов. – Не люблю я «Прагу».
Марина видела, что настроение у него не радостное, но не могла понять почему. Вернее, чувствовала, что это как-то связано с сегодняшней церемонией, и совсем терялась: зачем же он все это затеял, если так?..
– Не обращай внимания, Марина, – негромко сказал Шеметов, когда Григорий Матвеевич и Толя оказались немного впереди. – Я просто не люблю официальных церемоний, у меня с ними ничего хорошего не связано. Ты чудесно выглядишь сегодня. До вечера, ладно?
Но он не стал веселее и вечером, и Марина по-прежнему терялась в догадках – что с ним? Сияли в ярком свете люстр приборы и бокалы, в самом воздухе ресторанного зала витало ощущение легкой вечерней эйфории, – а он сидел с ничего не выражающим лицом и, похоже, вообще не замечал, где находится.
Марина мало знала Шеметова, и ей не приходилось видеть, как он пьет. За своим свадебным ужином она увидела это впервые. Хмель настигал его медленно, не сбивая, но смотреть на это было тяжело.
Шеметов сжимал мельхиоровое кольцо для салфетки так, что пальцы у него белели, и опрокидывал рюмку за рюмкой, почти не закусывая. Марина не замечала ни роскошных метрополевских интерьеров, ни аппетитных блюд – только его каменеющее лицо, темный и печальный блеск его глаз, когда он невидяще смотрел прямо перед собою…
Кажется, только она это замечала. Гриша болтал о чем-то с Толей или сосредоточенно ел, играла музыка, и все были безразличны друг другу в огромном зале.
Ее трудно было удивить или напугать пьянством. В карельской деревне все мужчины пили так, как это, пожалуй, и не снилось никому в Москве. Марина прекрасно помнила, как то отец, то бабушка – по-разному – вечно спасали кого-нибудь от белой горячки.
Но те, калеваловские, мужики не слишком менялись спьяну; да они словно и родились такими. Алексей менялся весь, всего за какой-нибудь час он стал совершенно неузнаваем, закрыт для нее. Он рассеянно отвечал на ее вопросы, и Марине казалось, что он так же мало замечает ее, как цветы в вазе на столе.
Она незаметно положила руку на его руку, сжимающую мельхиоровое кольцо. Пальцы его тут же разжались, потом снова напряглись.
– Может быть, пора идти? – осторожно спросила она. – Я устала, Алексей, и ты, по-моему, тоже.
– Нет. – Он поморщился и резко убрал руку. – Я останусь, а ты можешь идти, если устала. Толя, проводи мою жену.
Марина едва не обиделась на этот неожиданный и ничем не заслуженный тон. Но на него и обижаться невозможно было сейчас: так ощутимо тяжело было то, что захлестывало его, самому ему не в радость.
– Да ты не волнуйся, – сказал Толя по дороге к машине. – Первый раз он пьет, что ли? Посуду бить не станет, морды – тоже. Он не агрессивный спьяну, ты не думай.
– Может быть, ты вернешься? – спросила Марина. – Я и сама доберусь, иди к нему.
– Ничего не случится, я ж сказал. Там еще три человека наших, из охраны, с нами же приехали, ты не заметила разве? А я через полчаса так и так вернусь, не бойся.
– Почему же он так? – медленно произнесла Марина.
– Как – так? – удивился Толя. – Пьет, в смысле? Ну, подумаешь! В грязи же не валяется, что с того, если и выпивает? Завтра с утра как огурчик будет, даже без опохмелу.
– Нет, не то, что пьет. Тяжело как пьет…
– А! – понял Толя. – Так он же и вообще невеселый, ты сейчас только заметила, что ли? Да и с чего ему особо веселиться?
Марина не стала расспрашивать, отчего невесел ее муж. Самой ей стало грустно, и в таком нерадостном настроении встретила она свою первую брачную ночь, сидя у стола перед зеркалом и вглядываясь в игру света в глубине амальгамы.
Алексей действительно был невесел, и не только в день своей второй женитьбы. Он вообще был невесел, давно не замечая этого.
Он привык к своему одиночеству, и ему уже не приходилось даже преодолевать его, как это было в давний, первый год после ухода Даши. Вот в ту зиму он был близок к самоубийству – хотя, конечно, этого и тогда не допустила бы его могучая, жизнелюбивая натура.
Но безысходность давила его тогда отчаянно, безжалостно. К тому же и работы мало было в ту зиму, не каждый день надо было даже появляться в Гидропроекте. И Алексей оказался совсем некстати предоставлен самому себе.
Что он делал в те бесконечные месяцы? Сейчас он, пожалуй, и сам бы толком не вспомнил. Наверное, такое состояние бывает у человека, неожиданно, в полной силе вышедшего неизвестно зачем на пенсию. Да, кажется, он даже фильм такой смотрел, с Ульяновым в главной роли.
Ходить Алексею никуда не хотелось, видеть тоже не хотелось никого. И он сидел дома, привыкая к одиночеству и к спасительному вечернему хмелю. Единственное, что было хорошо во всем этом: он стал перечитывать книги из родительской библиотеки – без видимой цели, от одной только пустоты и подавленности.
В детстве и ранней юности Алексей читал довольно много. Да и как это могло быть иначе, когда дом был наполнен книгами, когда родители могли мимоходом упомянуть в разговоре то Растиньяка, то Андрея Болконского, словно своих близких знакомых? Но потом жизнь увела его от книг. Он учился, ездил, преодолевал, руководил, и мир его был реален.
Теперь же он снова погрузился в книжный, выдуманный мир, с удивлением открывая, что он-то на самом деле – настоящий, что законы, действующие в этом мире, не только приложимы к жизни, но и более того: они-то и есть самые верные, неотменимые жизненные законы…
Алексей понял это однажды ночью, и это открытие так поразило его, что он захлопнул книгу – кажется, это был Бунин, «Жизнь Арсеньева». Ему тесно стало в четырех стенах опостылевшей комнаты. Он вышел на улицу и медленно пошел по аллее к Патриаршим.
Ночь была холодная, весенняя. Алексей стоял у самого края берега и чувствовал, как поднимается в нем ярость – такая же холодная и живая, как гладь темной воды.
Книги стали в ту зиму единственным, что спасло его от запойного пьянства; Алексей понимал, что остановился на самом краю. Да ему и просто противна была эта пошлость – пить от несчастной любви; он возненавидел бы себя, если бы допустил подобное.
Читал он в основном то, что было написано в начале двадцатого века и что в юности он считал слишком сложным. Прежде его вообще угнетала сложность, он видел жизнь ясно и отчетливо, и ему казалось, что всякие тонкости нарочно выдуманы для людей с больным воображением.
И только теперь, когда его ясный мир был разрушен, Алексей понял, что на самом деле его и не было, такого мира, и быть не могло.
Но эта догадка почему-то не испугала его, как не испугал однажды прицельный выстрел браконьера на Подкаменной Тунгуске, когда пуля только случайно просвистела у самой щеки.