Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Овсянников отвернулся, словно разговор его совсем не интересовал:
– Снимки, значит, сохранились?
– Сохранились. Только Лина этого не знает.
– Да ладно вам, Николай Иваныч, – отмахнулся Овсянников. – Она мне тоже не чужая.
Николаю Ивановичу хотелось сказать, что Полина Сергею тоже была не чужая, но он промолчал. Ему вообще не хотелось говорить.
– Мама умерла, – ровно проговорил Сергей Михайлович.
Николай Иванович опять промолчал. Светало, и подступающий день вызывал ощущение конца света, как будто настоящая жизнь может протекать только в темноте ночи.
– Она не убивала Полину Васильевну.
– Я догадался.
Теперь промолчал Овсянников. Собственно, разговор был уже окончен, его вообще можно было не начинать, потому что двое мужчин сейчас знали друг о друге все.
– Я только одного не понимаю, Сережа. Зачем? Зачем ты убил Полину? Ты же знал, что она никогда Клавдию в тюрьму не отправит. Твоя мать этого могла не понимать, но ты-то знал, ты же умный.
А вот это объяснить было почти невозможно. Он убил соседку, хотя любил ее и уважал, а мать не любил и не уважал, только не мог допустить, чтобы она всю оставшуюся жизнь прожила под гнетом страха разоблачения и была обязана человеку, которого так не любит.
– Фотографию Полины зачем на столе держал? Чтобы весь город знал, как ты скорбишь? Чтобы никому в голову не пришло, что ты ее и убил? Так никто и не считал, что ее убили, мог не стараться.
В чем-то старик был прав – он старался вести себя так, чтобы никакие подозрения его не коснулись. Многие знали о его дружбе с соседкой, и фотография на столе выглядела логично. Он собирался убрать фотографию через положенное время, но не стал. Потому что было и другое, что тоже объяснить почти невозможно, – Полина Васильевна смотрела на него как живая, и все понимала, и давно его простила. Он привык с ней советоваться, как с живой, и видеть ее одобрение, а о том страшном, что когда-то совершил, старался не думать. Думал, конечно, и понимал, что грех на нем смертный, и даже не пытался себя оправдать и знал, что снова поступил бы точно так же.
В тот вечер он зашел к матери случайно и первый раз увидел, как она плачет. Если бы не тот вечер, он бы просто не знал, что она вообще способна плакать. Может, именно потому что она плакала, ему удалось вытянуть из нее неприятную правду – в фотоаппарате Полины Васильевны были снимки Ковша.
– Разбить фотоаппарат могла только Клавдия, ты бы его просто забрал с собой, – словно читая его мысли, объяснил Николай Иванович. – Тогда цифровые аппараты только появились, она не знала, что разбить его недостаточно. Впрочем, и ты, наверное, не знал, иначе нашел бы его и забрал.
О том, что мать отравила Ковша, он, конечно, догадывался, хотя они никогда об этом не говорили. Странно, но после гибели его закадычного врага мать стала к Сергею совсем нетерпимой, почти грубой. Впрочем, она и раньше была не особенно ласкова.
Сергей тогда успокаивать ее не стал, порылся в аптечке, стараясь не встречаться с матерью глазами, достал подходящее лекарство и отправился к соседке. Если бы они с Полиной Васильевной пили чай, так невинно ее смерть и не выглядела бы, но он предложил выпить наливки, и соседка не отказалась. Со спиртным лекарство совсем не сочеталось. В смерти пожилой женщины никто криминальной подоплеки не искал, вскрытие констатировало только остановку сердца. Да если бы и нашли причину этой остановки… Все пожилые люди пьют массу лекарств, и редко кто из них тщательно отслеживает совместимость принимаемых препаратов со спиртным.
– Ты убил Полину не из-за матери, Сережа, – голос у Николая Ивановича дрогнул. – Ты ее убил, потому что сам не мог рисковать. Не мог ты допустить, чтобы жил человек, который все нажитое тобой способен в один момент разрушить. Если бы Клавдия очутилась в тюрьме, не стал бы ты мэром. И дом в три этажа не построил бы, и на джипах бы не ездил. Так что убил ты Полину не из-за Клавдии. Из-за себя.
– Думайте, что хотите, – устало сказал Сергей Михайлович.
Ненужный выходил разговор, лишний. Овсянникова ждали дела, город, в который он вложил столько сил. Его ждала Тамара.
Он неторопливо полез во внутренний карман ветровки, наспех наброшенной на мятую футболку.
Николай Иванович протянул руку к ящику с инструментами, зашуршав, упала газета.
Выстрелы прогремели почти одновременно, но реакция у молодого Овсянникова оказалась лучше, чем у старого милиционера.
Народу на похоронах было много. Лине не удалось пробиться поближе к гробу, и Николая Ивановича она видела плохо.
Молодой священник говорил слова, которых она толком не понимала, две женщины в аккуратных платочках подпевали удивительно чистыми голосами, люди вокруг крестились, и Лина крестилась тоже, думая, что во всем этом есть что-то ненатуральное, потому что Николай Иванович был человеком неверующим, хотя и крещеным.
Служба кончилась, священник окинул взглядом плотную толпу, и Лина увидела, что он совсем не молод, а глаза у него сострадающие, и ей стало стыдно за свои недавние мысли. Теперь священник заговорил о Николае Ивановиче, как будто был не священнослужителем, а давним другом старику, долго и хорошо его знавшим, и Лина не сразу поняла, что плачет. Она не заплакала, когда позвонила Антонина Ивановна, а потом Тамара. Она деловито кидала в сумку самые необходимые вещи и думала о том, что не имела права уезжать, потому что давно уже не маленькая девочка, которой позволительно прятаться от жизни, какой бы страшной эта жизнь ни была.
К Лине пробилась Тамара, оттеснив Павла, зашептала в ухо. Тропинин позвонил, когда Лина уже ехала в такси на вокзал, она совсем не думала, что он поедет вместе с ней, но он поехал, а она даже не испытывала за это к нему благодарности. У нее не осталось более никаких чувств. Никаких чувств, кроме мести.
Только кому мстить, если Николай Иванович умер от сердечного приступа. Себе?
– Сережа мне предложение сделал, – сообщила Тамара.
– Поздравляю. Я в этом не сомневалась.
– Тетя Клава ведь тоже умерла, вчера хоронили. Ужас, да?
В руках у Тамары был роскошный букет из темных роз. А Лина купила на привокзальной площади чахлые гладиолусы, жалко белеющие в ее дрожащей руке. О цветах она не подумала, а ведь могла купить в Москве любые.
Тамара шептала, Лина не слушала.
Началась гражданская панихида. Речей звучало много, ораторы сменяли друг друга, какая-то женщина не смогла говорить, потому что сразу начинала плакать, только все повторяла, что Николай Иванович спас ей жизнь. Лучше всех выступил Сергей, говорил не казенные слова, а человеческие, и Лина снова заплакала.
Сергей Михайлович Лину заметил, выдернул из толпы, и ей удалось положить в гроб свои жалкие гладиолусы, а потом одной из первых бросить в могилу горсть земли.