Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они подошли, взяли Берту под руки:
– Концерт окончен, бабуля. Пора на покой.
Подведя к «скорой», стали затаскивать ее в боковую дверь. Она продолжала из машины:
– Запомните! Истинное творчество не гибнет! Оно имеет крылья, проникает в души потомков, застревает в памяти…
Двери захлопнулись, машина тронулась с места.
Ворвавшийся в кабинет к Борису Ермолаевичу старик был один. «Значит, без делегации, – подумал Борис Ермолаевич, – и то хорошо».
Щуплый, на длинных худых ногах, с похожей на птичью, сидящей на тонкой шее головой, он напоминал растерянного аистенка. Запыхавшегося, его хорошенько трясло, особенно заметно это было по рукам, держащим книгу.
– Борис Ермолаевич! Прошу вас, остановите их! Это бесчеловечно! Позвоните, пока не поздно, пусть вернут ее обратно.
Сидя за столом, Борис Ермолаевич нащупал ступнями снятые туфли, морщась от боли, втиснул в них ноги.
– Бесчеловечно?! Да что вы понимаете в моей работе! Живете на всем готовом, как у Христа за пазухой. Эта ваша акция, знаете, на что смахивает? На благородство за чужой счет! Хотите саботажа и хаоса? Чтобы каждый затребовал для себя привилегий? Начал права качать? Рассказать вам, что из этого получится? Первый станете строчить на меня жалобы.
– Клянусь! Никогда! Ни за что не стану!
– А-а, бросьте!
Дмитрий Валентинович присел на стул у двери, отчаянно сотрясая головой:
– Вы же заведомо отправили ее на эшафот. Я вижу, я научился видеть такие вещи, вы сами человек измученный, исстрадавшийся. Не берите греха на душу. Вы не представляете… как потом будете с этим жить.
– Позвольте мне как-нибудь самому разобраться со своей жизнью.
– Да, я понимаю, я не должен… – Старик поднялся. – Но может быть, все же… – Он на секунду задержался в двери.
– Я своих решений не меняю. – Борис Ермолаевич прихлопнул правой ладонью по столу.
Бормоча «Жаль, очень жаль», теперь мелко тряся головой, старик удалился.
Борис Ермолаевич снова закурил, подошел к окну, распахнул его. В палисаднике перед корпусом все стихло, бывшие деятели культуры успели разойтись. Косточки на ногах пульсировали тупым нытьем. «Через неделю осень… опять обострение артроза замучает… – морщась, думал он. – Хорошо, сегодня не пятница, нет Марковны. Чего доброго, тоже надумала бы мораль читать. Развела тут будуар мадам Помпадур. Забыла, что ее обязанность лечить, а не изображать утонченную покровительницу искусств».
– Господи! – неожиданно крикнул он во весь голос в окно. – Как же они мне все осточертели! Все до единого. – И следом прошептал: – Но самые из них гнусные – актеры.
На его памяти было их не так уж много, но он помнил каждого поименно. Певцы, музыканты, художники, работники радио и телевидения были другими, на них, если возникала нужда, находилась управа. Это же сучье артистическое племя было неуправляемо. «Лицедеи, шуты гороховые, похабники и скандалисты, гремучая смесь белых роз с черными жабами. Знал белобрысый поэт, о чем писал. Мало того что сам был похабником и скандалистом, так еще вечно якшался с артистической шушерой». Борис Ермолаевич затушил в пепельнице окурок, запер кабинет изнутри, подошел к стеллажам с документацией, просунул руку за папки, достал завернутый в темную ткань небольшой предмет. Вернувшись к столу и сев, положил предмет перед собой, развернул ткань. Это был трофейный «вальтер П38». Сколько раз на протяжении пятнадцати лет, в той, другой, до женитьбы, жизни, ему хотелось употребить пистолет по назначению. Вернуться в родной городок и расстрелять тех, из-за кого покончила с собой Тася. А потом убить себя. Пуль хватило бы. В магазине было пять из восьми патронов. Но каждый раз, рисуя себе в деталях картину мщения, он содрогался от мысли, что станется с матерью. Он не мог обречь ее на пожизненную муку. Сейчас, продолжая держать левую ладонь на холодной стали пистолета, Борис Ермолаевич включил на портативном магнитофоне любимую песню Высоцкого «А сыновья уходят в бой». Проверка пистолета, его чистка и смазка давно стали для Бориса Ермолаевича лишь ритуалом памяти об отце. Но именно сегодня, дослушав песню до конца, Борис Ермолаевич почувствовал себя совершенно свободным. На него снизошло право распорядиться своей жизнью. Сегодня, за эту песню, он простил Володе его актерство. Выключив магнитофон, он тихо повторил: «На этот раз мне не вернуться», привычным движением, как делал множество раз, проверил патроны в магазине, положил пистолет в карман пиджака и вышел из кабинета.
В ближайшей лесополосе он снял ботинки и носки, носки сунул в ботинки, ботинки швырнул куда-то между деревьев. Ступни его, ощутив влажную прохладу земли, колкость веток, перестали ныть. Первый выстрел на всякий случай он произвел в воздух. Подняв голову к небу, набрав полные легкие воздуха, не боясь показаться смешным ни траве, ни деревьям, ни птицам, ни ветру, он выкрикнул: «Тасенька, родная моя, иду к тебе!» – и выстрелил себе в сердце.
Они ехали к Берте. Кирилл сидел справа от Сергея, Катя – на заднем сиденье, рядом с ней лежал роскошный букет белых роз с синими ирисами.
Сергей оставался верен себе:
– Последний вопрос: она в трусы не подпускает? Памперс на всякий случай пусть наденет, а то я на понедельник договорился с покупателем, мне кресла нужны в лучшем виде.
– Достал со своим казарменным юмором, сам смотри не подпусти, – разозлился Кирилл, – было бы что портить, велюр галимый, не раскрутил свою миллионершу на кожаный салон.
Катя, легонько дернув Кирилла сзади за ворот свитера, шепнула: «Не надо», но Сергей заржал вполне миролюбиво и прибавил скорость.
В который раз Катя набирала Бертин номер. Вместо гудков в трубке звучало одно и то же: «Абонент недоступен». Эти слова успели стать ненавистными, содержащими зловещий, убийственный смысл. «Абонент недоступен». Что может быть страшнее? «Абонент недоступен…» Они почти подъезжали к интернату, когда у Кати зазвонил телефон. В надежде, что это Берта, она схватила трубку, не глянув на номер, и услышала голос матери:
– Катенька, это я, только не отключайся. Прости меня, девочка моя родная, доченька моя, прости…. Нет у меня никого, кроме тебя. Я со Светой связь держала, все время о тебе узнавала, двадцать второго весь день проплакала, твоего отца вспоминала, тебя маленькую. Я по-настоящему только его любила. Ты это знай. А этого я выгнала, не думай. Навсегда. Застала его неделю назад дома в постели с какой-то девкой. Возвращайся домой. Мы поговорим. Я мебель в комнатах поменяла, возвращайся, слышишь, иначе с ума сойду. Не могу одна, на стены бросаюсь.
– Слышу, мама. – Голос у Кати почти пропал, к горлу подкатил комок, в носу и глазах защипало. – Дай мне время, мама. Я позвоню тебе сама… завтра.
– А-а-а, поколение «некст»? – Любовь Филипповна, сложив руки под грудью, стояла, опершись задом о пустой подоконник. Кипа ЗОЖей перекочевала с подоконника на Бертину тумбочку. На кровати Берты в разнообразных конфигурациях лежали и висели многочисленные юбки. В комнате плотно пахло плесенью. – В психушке ваша подруга. Там ей место! Все из-за нее! Из-за чертовой актерской куклы!