Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со временем большинство населения утвердилось в понимании того, что и без цепей жизнь всё же возможна. Тогда царь издал новый указ, оправдывающий пострадавших за отказ носить цепи. В честь этих страдальцев даже установили праздник. Но снять с себя цепи по-прежнему никто не решался — привыкли.
«Сия же есть жизнь вечная, да знают Тебя, единого истинного Бога, и посланного Тобою Иисуса Христа» (Ин. 17:3).
Человеческая мудрость
Жил-был крестьянин, который думал, что если бы он делал погоду, то было бы намного лучше. «Зерно будет быстрее поспевать, — думал он, — и в колосьях будет больше зёрен».
Бог увидел его мысли и сказал ему:
— Раз ты считаешь, что знаешь лучше, когда какая погода нужна, управляй ею сам этим летом.
Крестьянин очень обрадовался. Тут же он пожелал солнечной погоды. Когда земля подсохла, он пожелал, чтобы ночью пошёл дождь. Зерно росло, как никогда. Все не могли нарадоваться, а крестьянин думал: «Отлично, в этом году всё хорошо — и погода, и урожай. Таких колосьев я ещё ни разу в жизни не видел».
Осенью, когда поле пожелтело, крестьянин поехал собирать урожай. Но каково было его разочарование: колосья-то все были пустыми! Он собрал только солому.
И опять этот крестьянин стал Богу жаловаться, что урожай никуда не годный.
— Но ведь ты же заказывал погоду по своему желанию, — ответил Творец.
— Я посылал по очереди то дождь, то солнце, — стал объяснять крестьянин. — Я сделал всё, как надо. Не могу понять, почему же колос пустой?
— А про ветер-то ты забыл! Поэтому ничего и не получилось. Ветер нужен для того, чтобы переносить пыльцу с одного колоска на другой. Тогда зерно оплодотворяется, и получается хороший полный колос, а без этого урожая не будет.
Крестьянину стало стыдно, и он подумал: «Лучше пусть Господь сам управляет погодой. Мы только всё перепутаем в природе нашей „мудростью“».
Притчи от Фёдора Достоевского
Перед казнью
Один человек был раз взведён, вместе с другими, на эшафот, и ему прочитан был приговор смертной казни расстрелянием, за политическое преступление. Минут через двадцать прочтено было и помилование и назначена другая степень наказания; но, однако же, в промежутке между двумя приговорами, двадцать минут, или по крайней мере четверть часа, он прожил под несомненным убеждением, что через несколько минут он вдруг умрёт.
Вспоминал об этом он с необыкновенною ясностью и говорил, что никогда ничего из этих минут не забудет.
Шагах в двадцати от эшафота, около которого стоял народ и солдаты, были врыты три столба, так как преступников было несколько человек. Троих первых повели к столбам, привязали, надели на них смертный костюм (белые длинные балахоны), а на глаза надвинули им белые колпаки, чтобы не видно было ружей; затем против каждого столба выстроилась команда из нескольких человек солдат. Человек стоял восьмым по очереди, стало быть, ему приходилось идти к столбам в третью очередь.
Священник обошёл всех с крестом. Выходило, что остаётся жить минут пять, не больше. Эти пять минут казались человеку бесконечным сроком, огромным богатством; ему казалось, что в эти пять минут он проживёт столько жизней, что ещё сейчас нечего и думать о последнем мгновении, так что он ещё распоряжения разные сделал: рассчитал время, чтобы проститься с товарищами, на это положил минуты две, потом две минуты ещё положил, чтобы подумать в последний раз про себя, а потом, чтобы в последний раз кругом поглядеть. Он очень хорошо помнил, что сделал именно эти три распоряжения и именно так рассчитал.
Он умирал двадцати семи лет, здоровый и сильный; прощаясь с товарищами, он помнил, что одному из них задал довольно посторонний вопрос и даже очень заинтересовался ответом. Потом, когда он простился с товарищами, настали те две минуты, которые он отсчитал, чтобы думать про себя; он знал заранее, о чём он будет думать: ему всё хотелось представить себе как можно скорее и ярче, что вот как же это так: он теперь есть и живёт, а через три минуты будет уже нечто, кто-то или что-то, — так кто же? Где же? Всё это он думал в эти две минуты решить!
Невдалеке была церковь, и вершина собора с позолоченною крышей сверкала на ярком солнце. Он помнил, что ужасно упорно смотрел на эту крышу и на лучи, от неё сверкавшие; оторваться не мог от лучей; ему казалось, что эти лучи — его новая природа, что он через три минуты как-нибудь сольётся с ними… Неизвестность и отвращение от этого нового, которое будет и сейчас наступит, были ужасны; но ничего не было для него в это время тяжелее, как беспрерывная мысль: «Что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь, — какая бесконечность! И всё это было бы моё! Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил, ничего бы не потерял, каждую бы минуту счётом отсчитывал, уж ничего бы даром не истратил!»
Эта мысль у него наконец в такую злобу переродилась, что ему уж хотелось, чтобы его поскорей застрелили.
* * *
Он поясняет свою позицию так: «Понимаешь ли ты это, когда маленькое, существо, еще не умеющее даже осмыслить, что с ним делается, бьет себя в подлом месте, в темноте и в холоде, крошечным своим кулачком в надорванную грудку и плачет своими кровавыми, незлобивыми, кроткими слезками к „боженьке“, чтобы тот защитил его, — понимаешь ли ты эту ахинею, друг мой и брат мой, послушник ты мой божий и смиренный, понимаешь ли ты, для чего эта ахинея так нужна и создана! Без нее, говорят, и пробыть бы не мог, человек на земле, ибо не познал бы добра и зла. Для чего познавать это чертово добро и зло, когда это столько стоит? Да весь мир познания не стоит тогда этих слезок ребеночка к „боженьке“… Пока еще