Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда чокнулись за Чехова, Марлен процитировал «антошкины» слова о том, что молодых писателей нужно топить, пока слепые. Начинающий поэт обиделся и ушел. Проводив его полумертвым взглядом, Марлен зашептал, что теперь-то он может открыть Самородину цель и мечту своей загубленной генералиссимусом жизни. А именно: нужно прямо сейчас сесть на электричку, ехать за город и дотла, к чертовой матери, спалить дачу крупного организатора литературного процесса! А потом на пресс-конференции сделать заявление советским и зарубежным журналистам, что поджог осуществлен с целью привлечь внимание мировой общественности к факту засилия чиновников и графоманов в отечественной литературе.
Последний тост подняли за Шестикрылого Серафима. Повторили шесть раз. Буфет давно закрылся, в зале потушили свет, а стулья водрузили на столы ножками вверх. В этом ночном общепитовском лесу, как медведь-шатун, бродил метрдотель и слезно умолял друзей покинуть ресторан.
– Пшел вон, халдей! – отвечал ему Марлен и плескал в метрдотеля коньяком. Благодаря самородинскому гонорару и своим связям в буфете Кудеяров обеспечил стратегические запасы алкоголя и теперь не скупился.
Наконец натренированные, точно для борьбы с террористами, официанты скрутили Марлена, вынесли на улицу и метнули в сугроб. Он полежал немного, остыл и, забрав у нашего поэта остатки денег, на такси уехал сторожить вверенную ему дачу.
Самородин решил добираться домой «огородами», минуя освещенные, контролируемые милицией улицы: привольные времена Москвы кабацкой прошли – и теперь, попав в вытрезвитель, можно было надолго выпасть из полноводного потока родной литературы. Наш поэт добрел уже почти до дома, когда в темном проходном дворе его окружили подростки. Увидав их, Самородин подумал о том, что Катенок тоже последнее время стала поздно ложиться спать.
– Что ж ты, окунь махнорылый, закон нарушаешь! – прозвучал прокуренный ломающийся голос. – Нажрался, как зюзя!
– Мальчишки, я с горя! – сердечно объяснил наш поэт.
– Плати штраф!
– Мальчишки, я пустой. Совсем.
– Тогда раздевайся, чмо болотное!
Первых двух волчат Самородин положил на месте. Потом его повалили и начали топтать. «Вот сейчас убьют, – думал он, содрогаясь от ударов, – и никто, никто и никогда не прочитает мое самое лучшее стихотворение!»
– Стоп! – скомандовал тот же ломающийся голос. – Всю «саламандру» об эту падаль оббил… Мать голову оторвет! Пит, давай перо – будем замачивать…
Самородин из последних сил лягнул ногой в темноту и вдруг услышал испуганный крик:
– Атас!
Через несколько мгновений, когда затих топот, кто-то осторожно приподнял нашего поэта, заботливо ощупал грудь и даже разжал ему челюсти, чтобы проверить, целы ли зубы.
* * *
Проснулся Самородин дома, в своей постели. Когда он открыл глаза, то почувствовал необыкновенную, младенческую легкость во всем теле, но это ощущение длилось секунды, потом в голове запульсировала малюсенькая точечка боли, она стала расти и быстро наполнила до отказа тело. Болело все, даже волосы. В груди пекло. Тошнота начиналась где-то в коленях и медленной волной подкатывала к горлу. Нашего поэта терзала похмельная всеотзывчивость: он мучительно слышал, как, переругиваясь, дворники скребут снег, мучительно обонял, как в диетической столовой за углом жарят на маргарине ромштекс, мучительно ощущал, как тяжело заходит на посадку, разворачиваясь над городом, аэробус…
Самородин пошарил по тумбочке – там стоял графин с кипяченой водой. Пил он долго, но еще дольше не мог потом отдышаться. К горлышку графина была прикреплена записка:
Самородин!
1. Ты алкоголик и свинья. Я с тобой разведусь!
2. Картошку ты купил отвратительную.
3. Мама нас простила и снова забрала Катенка к себе.
4. Отнеси пальто в чистку. По поводу шапки мы поговорим вечером.
5. Приезжал родственничек с рынка, привез новые подстрочки и банку черемши. На другое ты не способен! Я тебя презираю!
Вера.
Р.S. Вася, зачем ты себя губишь!
В.
Василий заплакал и уснул. Пробудился он, когда за окнами уже синело. К приходу Веры наш поэт решил привести себя в порядок и побриться. В ванной на полу лежал труп нового английского пальто. Но вопреки страшным ожиданиям зеркало отразило хоть и сильно опухшее, но весьма умеренно поцарапанное лицо. Зубы тоже оказались на месте. Но язык… Язык был тонкий, юркий, трепещущий и раздвоенный, как у змеи…
1987
Ветераныч
Недавно на глаза мне попался номер ежедневной газетки, которую я вообще-то никогда не читаю. Но в тот день домочадцы поручили мне добыть телевизионную программу на неделю. По дороге в универсам я заглянул в киоск «Союзпечати»: там было шаром покати – пришлось брать что дают.
В универсаме я быстро покидал в казенную пластмассовую кошелку хлеб, молоко, масло, сахар – одним словом, все то, что доверяется покупать мужьям, – и встал в длинную очередь к кассе. Мне иногда кажется, что очереди у нас охраняются государством как живая память о первых шагах молодой рабоче-крестьянской власти.
Кассирша работала медленно и брезгливо, словно за высококачественные питательные продукты ей нагло впаривали не деньги, а какую-то резаную, да еще и мятую бумагу. Я вспомнил утреннюю ссору с женой. Она преспокойно намазывала бутерброды, потом вдруг швырнула нож, заплакала – и тут началось! Мол, сидишь, как дебил, в своей дурацкой «многотиражке», ни помощи от тебя, ни денег! Даже тестя устроить на консультацию к профессору Музыченко не можешь!..
Самое страшное в жизни – это когда на тебя орет женщина в бигудях.
…В универсаме было душно. Почувствовав копошащуюся боль в груди, я несколько раз глубоко вздохнул и, чтобы переключиться, развернул только что купленную, холодную с мороза газету. На весь внутренний разворот разверзся подвалище под заголовком «Рядом с легендой».
«Расстреливать нужно за такие заголовки! – возмутился я. – Выводить в коридор и возле стенда “Лучшие материалы номера” – расстреливать!»
Мало того, в текст эти ублюдки офсетные совершенно нелепо заверстали фотографию бровастого старикана, усеянного наградами. Под снимком, разумеется, стояла подпись: «Фронтовики, наденьте ордена!»
Вскипая, я пробежал глазами первые строчки материала: «Неспокойно живется ветерану войны Семену Валерьяновичу Черепцову: нескончаемой чередой идут к нему люди…» Пробежал и замер, а потом, чтобы удостовериться еще раз, внимательно осмотрел фотографию. Ну конечно же, это был он – наш Ветераныч!
Детство мое прошло в заводском общежитии – доме богатого купца-оптовика. Когда грабили награбленное, дом наскоро переоборудовали под коммунальное бытие. Впрочем, поначалу, совсем недолго, в здании помещался районный комитет левых эсеров – скоротечных союзников большевиков. Без сомнения, сюда в сверкающем, как светлое будущее, лимузине наезжала «эсеровская богородица» Мария Спиридонова. Специалисты по отстрелу великих князей, эсеры, увы, не владели подлинно научным методом борьбы за власть. Это их и погубило. Вскоре после июльского мятежа 1918 года особняк «купчины толстопузого» отдали рабочим Второго молокозавода. Необъятный жилфонд, где, бывалочи, маялся дурью богатый оптовик, говоривший на четырех языках и коллекционировавший Матисса, при помощи фанерных перегородок поделили на тридцать восемь комнаток. С тех пор если одна семья наслаждалась кудрявой головой лепного купидончика, грозившего пальчиком с потолка, то другая ячейка общества имела перед глазами более прозаические части оного тельца. Когда же в субботу вечером все хозяйки разом на трех коммунальных кухнях начинали стирать белье в совершенно одинаковых оцинкованных корытах, по коридорам общежития полз такой густой туман, что ходить можно было только ощупью. В остальные дни корыта в три ряда висели на стенах, словно щиты предков в рыцарском замке.
Потом, как рассказывают, была война, такая долгая и кровавая, что новоиспеченный генералиссимус на победном банкете поднял тост не за мужество, не за героизм, но за долготерпение своих подданных.
У нас, ребят, родившихся в пятидесятых, имелась некоторая подробность: одни были детьми отцов-фронтовиков, другие – отпрысками родителей, не поспевших на поле брани. «Так ли это важно?» – спросите вы. Отвечу: в будни, наверное, и не очень важно, но вот в праздники, особенно 9 Мая…
В этот день, звеня медалями, во двор нашего общежития выходил дядя Коля Калугин и,